Страница 94 из 102
…Прошли годы. Не так уж и много их прошло, если считать календарно, но по сути — как целая жизнь пролетела. Грянула война, потом революция, потом другая, жизнь вдруг повернулась вся, опрокинулась навзничь, и так казалось, что никогда ей не подняться из крови и голода, а так и лежать неподвижно в морозе и зное страшных этих лет. Но люди поднялись, и она поднялась вместе с ними.
Еще в университете Владимир участвовал в студенческих волнениях и даже отсидел десять дней в тюрьме среди арестованных на демонстрации. Всякие запрещенные книжки он читал, но не с жадностью, как другие, а спокойно и с большой долей уверенности в том, что не всякое запрещенное хорошо, а он сам должен иметь свой взгляд на жизнь и этого взгляда твердо держаться. Но какой он, этот его взгляд, еще точно не было определено им.
Он его так и не успел определить, потому что все вздрогнуло вокруг, закружилось и, казалось, ничего нельзя было разобрать. Он так и не успел закончить университет, ткнулся туда-сюда и пошел работать в одно из вновь образовавшихся учреждений культуры: языки он знал хорошо, и его приняли переводчиком. Последнее письмо от Самсонова он получил осенью восемнадцатого года. Самсонов звал его домой, жаловался на жизнь (что раньше и представить было трудно), и что какой это закон такой теперь, чтобы у людей нажитое долгим трудом и бережением враз отнять… и прочее, и прочее, в том же духе. В конце письма была приписка, что ему еще обязательно нужно повидаться с теткой, что это важно и что не прихоть это, а дело, что зовут ее Глафирой, а в монашестве сестрой Евдокией, и она все в том же монастыре, в Болошихино, все в том же, хотя, кто знает, как в нынешнее время — сегодня здесь, а завтра бог знает где окажешься. Но Владимир не поехал (да и ехать было не так-то просто: выехать, может, и выедешь, а вот доедешь ли?), хотя и чувствовал себя обязанным перед поднявшим его человеком. Что же касается приписки о тетке, то он счел слова о «деле» в одном ряду с жалобами Самсонова и особого внимания на это не обратил, тем более что поехать не мог. Больше от Самсонова вестей не было. Окончилась гражданская война, и настало другое время, но ветра́ — и ураганные и просто сильные — как будто не коснулись его: там, где с других срывало шапки и головы, ему разве только чуть провело по волосам. И хотя не пригибался он особенно, но и высовываться не высовывался: жил себе, служил в одном учреждении, потом в другом, потом еще и в третье, на лучшее место, перешел. Работник он был хороший: аккуратный, знающий, с людьми ладить умел; но друзей у него почему-то не заводилось. Что-то, что как будто обещало разгореться в нем с молодости, не разгоралось, и он, думая порой о своей жизни, говорил, что во всем виновато время. Его томило одиночество и тихая жизнь, которая радовала его, когда кругом была смерть, и он думал, что вот не поддавался он, а всегда жил своим умом. Только он не знал, чему он не поддавался, и иногда ему казалось, что, может, было бы лучше поддаться, чем жить теперь так, как он жил. Но, с другой стороны (а он привык смотреть на вещи с разных сторон), если бы поддавался, то, может быть, вообще бы сейчас не жил, потому что стольких взяла смерть без разбора — и сильных, и слабых, но все тех, которые чему-то поддавались.
Владимир имел комнату в коммунальной квартире; зарплата его была небольшой, но одному хватало на вполне безбедную жизнь. Он было хотел жениться и нашел уже девушку, которая служила в его учреждении, но после двух месяцев их связи все как-то вдруг расстроилось, и хотя не разорвалось, но все шло к тому, и настроение его в такой жизненный момент было скверное; а он уже привык быть не один; причина же была в том, что сам он все никак не решался на брак и думал: «Неужто вот так с ней — и на всю жизнь?» Ему хотелось с ней жить, ему было с ней хорошо, но — чтобы на всю жизнь… В этом он сомневался. И еще он думал, что не может же так быть, чтобы он всю жизнь — в этой своей комнатке, в этом своем учреждении, что неужели только для этого он явился на свет: работа, дом, работа и он с женой и, возможно, с детьми в тесной комнатке с шумными соседями за стеной, с тяжелым запахом в коридоре.
Однажды, в осенний дождливый день, как только он открыл дверь парадной, к нему вышла соседка и, внимательно его оглядев, словно что-то в нем могло сильно поменяться с утра, сказала притворно-ласково: «А у вас гости». Владимир невольно вздрогнул, сам потом не мог понять — отчего? То ли от этого тона соседки, с которой четыре уже дня не здоровался, после крупной ссоры из-за чистоты в ванной; то ли просто от неожиданности, но уж во всяком случае — не от сообщения, отвечал угрюмо: «Какие гости?» — «А такие, — покачав головой и словно уличая его в чем-то, пояснила соседка, — что тетка ваша родная». — «Какая тетка?» — сказал он и тут же понял, что этого не нужно было говорить, потому что соседка, приставив кулаки к бокам, удовлетворенно воскликнула: «А это уж мне неизвестно — какая!» Вслед за этим ее восклицанием открылась соседкина дверь, и в коридор вышла женщина: небольшого роста, вся в черном, только лицо бледно белело из овала платка. Он смотрел на женщину и чувствовал со стороны уличающий взгляд соседки — и не двигался с места. «Здравствуй», — сказала женщина не то чтобы совсем бесцветным голосом, но как бы без выражения; и отстраненно. Он наклонил голову, но, как будто что-то вспомнив, быстро поднял глаза и, не глядя на женщину, а все время уводя взгляд (и, словно бы он сам, взгляд, сам по себе уводился в стороны), шагнул к своей двери, проговорив торопливо. «Да, да, пойдемте, вот сюда, пожалуйста». Он пропустил женщину, не оборачиваясь на соседку, осторожно прикрыл дверь.
«Вот, раздевайтесь, садитесь», — говорил он, мелкими шагами передвигаясь по комнате, перекладывая с места на место раскиданные вещи, но не делая порядка, а словно нарочно усугубляя беспорядок. Женщина присела на край стула, сложила ладони крестом на коленях — сидела прямая, строгая, молчала, следила за ним одними глазами. Он остановился наконец, встал к ней лицом, опершись рукой о край стола. «Вот», — сказал он и то ли дрогнул, то ли пожал плечами. Женщина, оставаясь сидеть так же прямо, подняла руку и, расстегнув под самым горлом две верхних пуговицы черного плюшевого жакета, достала мешочек; помогая себе руками, она развязала туго стянутый узел, открыла горловину и осторожно, придерживая мешочек обеими руками, привстав, потянулась и положила его на край стола. «Вот», — произнесла она и как бы облегченно вздохнула. Владимир, боковым зрением не отпуская женщину, взял мешочек и, придерживая рукой, высыпал содержимое на стол. Камни (драгоценные — и это сразу понял Владимир) разной величины кучкой легли на грубую поверхность стола, а один, подпрыгивая, покатился к самому краю, и Владимир ловко прихлопнул его ладонью. Звук хлопка вышел резким и сухим, как пистолетный выстрел, и Владимир, дернувшись, обернулся к двери, словно выстрелили оттуда. В это самое мгновенье, будто только того и ждала, чтобы он обернулся, женщина сказала: «Я Аникина, сестра твоего отца, Глафира, это я тебе принесла, твое… хранила, отец твой, Федор, велел». И она стала рассказывать: монотонно, как читают в церкви, не повторяя ничего, не разъясняя, не следя, слушает ли он. Владимир слушал, что отец его убил, что на бриллиантах кровь, что мать была кухаркой и что только пять лет, как умерла от ожогов, потому что больница, где она содержалась, загорелась во время проходивших в городе боев; что отец, уже задумав покончить с собой, оставил ценности у сестры в монастыре, крепко наказав, чтобы она хранила их и чтобы передала сыну не раньше того, как он станет взрослым; что Самсонов отступал вместе с белыми и умер по дороге, где-то недалеко от Крыма, а жена и дети переправились на ту сторону чуть ли не последним пароходом; что сама Глафира ушла из монастыря, и что больше года разыскивала его, и что вот разыскала, а теперь уйдет. «Куда же вы пойдете?» — «Россия велика». Тетка ответила и встала. Пошла к двери, взялась за ручку, обернулась, сказала тихо: «Чтобы ты знал: брата я в том, что с Катериной… не простила. И тебя не признаю. А что до э т о г о, то хранила, потому что он велел, брат. Исполнила, что обещала, а уж там ему, на том свете, самому за все ответ держать». — «Постойте, — быстро сказал Владимир и шагнул к ней, — что же мне теперь с этим делать? И время…» — «А что хочешь, то и делай — хоть брось», — сказала она и, потянув дверь на себя, вышла. Он постоял, прислушиваясь, подошел к двери, запер ее на ключ, долго стоял, замерев, отошел к окну, задернул занавеску, взял со стола скрепки и пришпилил обе половинки занавесей, чтобы не было щели, сел к столу, не зажигая света, в потемках, потянулся к мешочку и, зачем-то вывернув его наизнанку, нагнулся и засунул в зазор меж столом и стеною, включил настольную лампу, взял из горки крайний камешек и, осторожно держа его двумя пальцами, поднес к свету.