Страница 4 из 14
Но, прежде чем попасть в Париж, Прохорову пришлось еще немало попутешествовать. Он строит укрепления и дороги под Римом, в Генуе, Милане, Флоренции, гоняет тяжелые грузовики во Франции, в Сулаке, возводит бункеры для подводников в Бордо. 20 декабря 1942 года Анатолий пишет Сергию в Ригу:
«Хочется работать на пользу многострадальной родины нашей».
Даже Сергий подивился лицемерию своего бывшего послушника. Следующее послание владыка получил уже из Парижа. Есть там странные слова:
«…предполагается с помощью власовской армии направить меня в Москву в патриархию».
Как это в Москву, когда в это время между Волгой и Доном погибали в кольце двадцать две дивизии Паулюса? Впрочем, может быть, эти слова и не покажутся странными, потому что в другой строчке он проговаривается:
«…в Париже я попал в сети гестапо».
Закидывали эти сети «рыбаки» опытные. Перевестись из Бордо в Париж помог Прохорову некто Цебриков, человек биографии удивительно пестрой. Он родился в России, в 1919 году всплыл в Бельгии, учился во Франции, служил в Ватикане, потом в Вене, после того, как Франко задушил республиканскую Испанию, оказался в Мадриде. Не успели немцы поднять на Эйфелевой башне флаг со свастикой, как он примчался в Париж. Это он свел Анатолия с коллегой Гегингера — резидентом СД Фишером. И именно от Фишера получил Прохоров свое первое задание: следить за настроениями белоэмигрантов в Париже.
Прохоров начал действовать. Впрочем, ему не повезло с самого начала: одним из первых его парижских знакомых оказался митрополит Серафим — фигура, которая никак не могла заинтересовать Фишера, ибо митрополит Серафим, а точнее Владимир Иванович Родионов, был человеком, бешено ненавидящим Советский Союз, главой фашистски настроенной белоэмиграции, и его настроения были отлично известны Фишеру. Отец Серафим повел молодого легионера в гестапо и познакомил с доктором Райхлем. Доктор был очаровательно воспитан, угощал аперитивами и дешевыми сигарами, а когда захмелевший Прохоров расхваливал ему экзарха Сергия, он не смог удержаться от восклицания: «Вот бы нам сюда такого митрополита!».
Обворожительный доктор Райхль знал, что переодетые партизанами гестаповцы на Каунасском шоссе уже пустили в грудь владыке 12 пуль и, заметая следы, пристрелили его попутчиков, шофера и даже случайно проходившую мимо девушку. Не мог не знать, ведь его коллега, полковник Шолбер, и представитель рейхскомиссариата Бурмейстер присутствовали в кафедральном соборе при «последнем целовании» и даже помогали накрывать голубой мантией дубовый гроб на катафалке. Разумеется, рассказывать об этом молодому легионеру было излишним, и, прощаясь, доктор Райхль лишь высказал свое удовольствие по поводу их милой беседы и надежду на то, что господин Прохоров и впредь сохранит благосклонность к скромным труженикам гестапо…
Молодой шофер из легиона Шпеера вскоре стал завсегдатаем белоэмигрантских салонов. Круг его знакомых из среды духовенства, разумеется, не ограничивался отцом Серафимом. Он беседует с митрополитом Евлонием, архимандритом Афанасием, водит дружбу с Лосским — председателем братства святого Фотия, навещает Лукиана Шамбо — настоятеля французской православной церкви. Он дает понять, что его московские связи с духовенством весьма прочны и обширны, и разыгрывает из себя страдающего борца за православие, впрочем, с легким налетом таинственности и намеками на конспирацию. Некоторое время он становится даже модным гостем: «Подумать только, он вырвался из лап большевиков!». Его знакомят с князем Трубецким, М. Толстым — внуком Льва Николаевича, скульптором Поповой, писательницей Каллаш. Перед ним проходит целая вереница людей: злых и добрых, умниц и дураков, порядочных и подлых, но одинаково несчастных, потому что «эмиграция» и «счастье» — это слова из разных языков. Особенно частым гостем становится Прохоров в доме Елены Александровны Миллер, которая жила при русской церкви на улице Дарю, в доме № 12.
И сегодня на улице Дарю русскую речь услышишь чаще, чем французскую. Правда, русская речь здесь непривычна уху современного москвича. Сначала эту мягкую стилизацию под старину (так читают детям по радио русские сказки) принимаешь как грустный юмор и только потом осознаешь, что это совсем не смешно, что ты слышишь речь мертвую, засохшую, как цветок, забытый в книге. На улице Дарю и меню в бистро печатают на русском языке. Хозяйка бистро обязательно уговорит вас выпить бешено дорогой наперсток «Столичной», на прошлой неделе полученной из Москвы, и угостит пупыристым «нежинским» огурчиком, которые выращивает где-то под Верденом специально для улицы Дарю один бывший генерал от инфантерии. Она будет долго расспрашивать вас о Москве или Одессе, будет заставлять вспоминать все дома на Поварской или Мясницкой, удивляться, что на Садовой уже нет трамвая, и благодарить за значок с ВДНХ.
А напротив бистро и сегодня розовеет русская церковь, в которой обитатели улицы Дарю так много передумали и так много проплакали за последние полвека. И сегодня цел на улице Дарю домик, в котором жила Елена Александровна Миллер.
Бывшая помещица, муж которой, офицер царской армии, занимал в свое время высокий пост в Варшаве, Елена Александровна люто ненавидела Советскую власть и, несмотря на преклонный возраст, не упускала случая сделать своим бывшим соотечественникам какую-нибудь пакость. Ее дочь Лида была замужем за князем Борятинским, удравшим в 1920 году вместе с врангелевцами из Крыма на одном из последних пароходов и потом полной чашей испившим весь «нектар» эмигрантской жизни. 22 июня 1941 года вселило в князя надежду на перемену судьбы. Боясь, что в будущем, когда немцы начнут делить поместья и особняки, его могут оттереть от корыта жизненных сладостей, он решил подстраховаться и поступил работать переводчиком в лагерь советских военнопленных. В 1943 году его прибило к власовцам, но, как человек неглупый, он быстро сообразил, что с этой публикой далеко не уедешь, вернее, можно уехать очень далеко, на Колыму, а то и дальше — в райские сады. В 1944 году князь окончательно понял, что поместья и особняки остаются в мечтах навечно, и стал подумывать, как бы сменить ориентацию.
— Ты не исчезай, — говорил он Прохорову, — придут американцы, ты мне еще пригодишься… И вообще, Прохоров, попомни меня, встретятся еще наши дорожки, я уверен… Если куда тебя занесет, давай договоримся заранее, как весточку тебе подать. Моя цифра — одиннадцать. Мне на нее везет. Одиннадцать — будет наш пароль. Одиннадцатая страница из книги, одиннадцать яблок… Это значит, от меня, понял? Ты запомни…
Думали о будущем, строили планы, как продаться подороже, понадежнее, кого еще можно привлечь, что в первую очередь может заинтересовать американцев. Прикидывали и так и эдак…
Анатолий не знал, что делать. Фишеру сейчас было уже не до него. А ну, как в Париж придут русские? Что тогда? Может быть, и правда держаться сейчас за Борятинского? Все-таки князь…
Но удержаться не удалось: водоворот событий отшвырнул Прохорова далеко от князя Николая.
Париж — Печора — Москва
Когда в Латинском квартале застучали пулеметы патриотов, а на площади Конкорд развернулся настоящий бой и танк со свастикой чуть не снес снарядом египетский обелиск, Анатолий Прохоров был озабочен лишь одной проблемой: где украсть костюм поприличнее. Черная форма шпееровского легионера была сейчас в Париже не в моде…
В августе пришли союзники. На Елисейских полях девушки засыпали цветами «виллисы». «Виллисы» были совсем новенькие, непоцарапанные даже, воевать им особенно не пришлось.
Прохоров целые дни просиживал в маленьких кабачках на улице Муфтар. Он опустился, ходил небритый, редко менял белье, много пил. Пьяный плакал от неустроенности и тоски, ругал немцев, американцев и князя Борятинского, который словно сквозь землю провалился. Как-то пьяный он забрел на бульвар Клиши. Там его и подобрала Мадлен, вечно голодная, чахоточная проститутка. В комнате, напитавшейся зябкой сыростью, не было, кажется, ничего, кроме таза, кувшина и огромной пыльной кровати. Мадлен покрылась гусиной кожей, это было противно… За звание мужчины Анатолий Прохоров уплатил франками.