Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 44 из 47

Это было словно сигналом. Крики, угрозы и проклятия слились в дикий рев. Татищев понял, что его приверженцы либо опоздали, либо испугались. Толпа дрогнула, двинулась вплотную к крыльцу. Татищев пошатнулся, его глаза с невыразимым ужасом впились в бледное лицо князя. Глаза князя смотрели холодно и спокойно…

— Боярин! — едва прошептал Татищев.

Что-то дрогнуло в холодном лице князя. Он сделал движение к Татищеву, словно желал взять его за руку, но было поздно. Несколько человек ворвались на крыльцо и, схватив, бросили Татищева в толпу. С диким ревом толпа подхватила свою добычу…

Скопин вернулся в горницы, вышел другим ходом и велел подать себе коня. В эту минуту ему доложили, что приближается немецкое войско.

— Пора! — торжественно произнес Скопин и, обернувшись на золотые главы Святой Софии, перекрестился.

XV

— Дьяволы, сидячие грачи! — ругался Лисовский, бесплодно истощая свои силы под лаврой.

В числе самых отчаянных, готовых на все людей был у него в отряде Иван Петрович Темрюков. Он бежал еще из Тулы, составил себе отряд вольницы и, по-прежнему неистовый и свирепый, явился сперва в тушинский табор, где скоро прославился своими кровавыми набегами, и теперь появился под лаврой.

Даже поляки удивлялись его смелости, а также и тому, что такой родовитый русский боярин, православный, с таким упорным бешенством стремился на приступ родной святыни. Но Темрюков одинаково смеялся и над ксендзами и над попами. Среди ожесточившихся осаждающих он был едва ли не самым ожесточенным.

Казалось непонятным и обидным, как простые монахи могли держаться против таких смелых, хорошо вооруженных польских войск. Но в последнее время перебежчики говорили, что в лавре люди сотнями мрут с голода, от цинги и черной болезни, что нет уже почти ни зелья, ни снарядов. С другой стороны доходили тревожные слухи о победах Скопина, и Тушинский лагерь был охвачен тревогой.

Отчаявшийся Сапега приказал готовиться к общему приступу.

Едва ли не больше всех обрадовался этому Темрюков. Он хотел чего-то необычайного, чего-то грозного и кровавого…

Со стен монастыря было видно ликование в стане поляков. Сапега не удержался и приказал пустить целую тучу стрел на монастырские стены с письмами, в которых сообщал, что в ночь он назначил общий приступ.

Настала ночь, глубокая тьма легла на землю. Ни один огонек не мерцал в неприятельском стане. Черные тени прилегли на монастырских стенах, чутко прислушиваясь… Это две женщины. Они остановились. У одной в руках целый куль разрезанного на полосы полотна, у другой тяжелый котел, доверху полный мелкой, как пыль, известью.

Эти женщины Ксеша и Ульяна. Ксеша принесла полотно, чтобы перевязывать раны, как она это делала все время осады, Ульяна, более воинственная, принесла свое оружие, известь, засыпать глаза врагам. Действие извести было ужасно, она обжигала вспотевшее лицо, и от нее вытекали глаза. Ни одного приступа не пропустила Ульяна и немало высыпала извести и вылила на головы врагов кипящей смолы. Ее муж приспособился к пушке и стал едва ли не лучшим пушкарем в лавре. Сами воеводы, Долгоруков и Голохвастов, очень ценили его.

Какой-то странный шум словно стелется по земле. Сорока, свесив нос, чутко прислушивается и осторожно наводит пушку на шум. На мгновенье шум затих, и вдруг Сорока поднес к пушке фитиль. Раздался выстрел, ему ответили безумными криками, и при мгновенном свете выстрела ясно можно было разглядеть темные, копошащиеся массы людей у рвов. Молчание ночи сменилось неистовыми криками. С красной горы поляки открыли огонь по лавре…

Словно тысячи демонов полезли со всех сторон на стены монастыря. Их встретили кипящей смолой, стрелами, огнем самопалов… Горящий хворост полетел вниз, в середине связок хвороста были положены мешочки с порохом. Раздались взрывы, запылали лестницы, осадные башни и деревянные щиты осаждающих…

Но среди вихря пламени с восторженными криками лезли неустрашимые поляки. Инокини лили на них кипящую смолу, засыпали известью и песком глаза, иноки и воины били их по головам топорами, шестоперами и дубинами. Она падали с проклятьями вниз, и на место их появлялись новые, закоптелые от дыма, обезображенные яростью лица.

Не обращая внимания ни на стрелы, ни на пули, Ксеша, стоя на коленях, перевязывала голову раненого инока. Ульяна, схватив топор, уже сбросила вниз не одного врага. Но вдруг перед ее глазами на верху лестницы показалось страшно знакомое лицо. Это был Темрюков. В ужасе она сделала шаг назад, и Темрюков вспрыгнул на стену. За ним успели вскарабкаться еще несколько.





С поднятой саблей бросился Темрюков на Сороку, заряжавшего пушку, и вдруг взгляд его упал на коленопреклоненную женщину, и он узнал в ней Ксешу. Он вскрикнул и выронил из рук саблю. Это мгновение погубило его. Кто-то нанес ему тяжелый удар кистенем по голове, и он упал, обливаясь кровью…

Светало. Зазвонили все лаврские колокола. Еще раз поляки были отбиты. Взошедшее солнце осветило целые горы трупов под стенами монастыря…

XVI

Среди постоянных тревог, угрожающих со всех сторон, царь Василий сильно постарел за этот тяжелый год борьбы с Тушинским вором.

Беспомощный и напуганный, он все чаще и чаще искал уединения и все дольше молился. За год жизни с ним молодая Буйносова если и не полюбила его, то научилась жалеть.

Ей больно было видеть его осунувшееся, побледневшее лицо, седые волосы и бороду и вечную растерянность. Вокруг царя никого не осталось. Ближайшие бояре постыдно бросили его, народ не любил, враги теснили, и только одна оставалась у него надежда, на своего племянника.

Уже целый год длится борьба, и не видно конца ей. Изнемогающая лавра держалась и зиму, и весну, и лето. Держатся и люди московские, и все держатся только одной надеждой — близится князь Скопин!.. Поддерживаемые этой надеждой москвичи безропотно сносили все бедствия…

А в тушинском стане была уже тревога. Князь Скопин шел победоносно вперед, разбивая и рассеивая высланные против него отряды. И везде, где ни проходил он, толпы горожан освобожденных городов, крестьяне приветствовали его восторженными криками, и, кто мог, присоединялся к нему. Испуганный Сапега отправил часть своих сил преградить ему путь, но этот отряд был смят и рассеян, и едва десятый спасся от гибели…

Лавра немного вздохнула.

Темрюков медленно поправлялся от тяжелой раны. В бреду ему все время казалось, что над ним склоняется светлый ангел и у него лицо Ксеши. Он в бреду простирал к ней руки и шептал:

— Прости! Прости!..

Грезилось ему и лицо приемной матери, и он стонал от сердечной боли. Когда он пришел в себя, первое, что бросилось ему в глаза, было лицо Ксеши. Он отвернулся и закрыл глаза.

— Испей, Ванюша, — прошептал милый голос.

Темрюков только крепко сжал веки, и из-под его ресниц, быть может в первый раз в жизни, покатились слезы.

Но мало-помалу он осваивался со своим положением. Он узнал, что Ксеша уже замужем за Ощерой, и, к удивлению, это известие не поразило его. Его исстрадавшееся сердце как-то вдруг потеряло свои безумные страсти, и новое тихое чувство вселилось в него. Когда он встал с постели, это был другой человек. Еще слабый, гуляя рука в руку со своей «милой сестрой», он приходил в ужас от тех нечеловеческих страданий, какие переживали неустрашимые защитники лавры. Он видел, как медленно умирали люди от постоянного недоедания, видел обезумевших от боли и болезней людей, видел десятки трупов, ежедневно хоронимых в братских могилах. Люди ходили как тени… Уныло звонили колокола… Казалось, что идет вечная панихида…

Он ухитрялся отказываться от своей порции, чтобы накормить мать и сестру. Никто не поминал о прошлом, но не было проклятия, какого Темрюков не призывал бы на свою голову. Часто, глядя на стан Лисовского и Сапеги, он скрежетал зубами и готов был ринуться туда, но он еще едва ходил.

Монастырские запасы истощались, люди подозрительно и враждебно смотрели друг на друга. Все чаще и чаще стали повторяться в лавре убийства из-за куска хлеба. Ксеша едва ходила, отдавая свою порцию больным и убогим.