Страница 109 из 113
Как не раз бывало, излишняя торопливость при наступлении оборачивалась для наших войск крепкими ударами немцев с флангов, а то и окружением. Севернее города Тыргу-Муреш немцы нанесли сильный контрудар. Полку, дивизии, еще каким-то подразделениям пришлось отступить. Как всегда, началась неразбериха. Ведь приказ Верховного «Ни шагу назад!» продолжал действовать. Самое дрянное в таких ситуациях — командование не торопилось давать приказы на отход. Чего-то ждали, кто-то сражался, а некоторые части, чтобы не попасть в плен, отходили на свой страх и риск.
Сразу скажу, винить никого не собираюсь. Мне уже было двадцать лет, воевал с февраля, считался обстрелянным командиром. Знал, что к чему. Батарея расстреляла почти все снаряды, осталось всего два орудия. Капитан Аникеев дал приказ отходить. На дороге нас догнал передовой отряд наступающих немцев и венгров. Бежать дальше означало погибнуть под огнем в спину. Остатки пехотного батальона, наша батарея и несколько «сорокапяток» вступили в бой. Помню, выпустили все снаряды до единого. Сообща подбили танк, бронетранспортер, отогнали немецкую пехоту. Я стрелял из ручного пулемета. Слышу, зовет старший сержант Вялых:
— Николай, иди сюда. Капитана убили.
Смерть Аникеева меня потрясла. Полгода на фронте можно смело приравнять к 5–10 годам обычной жизни. Человека узнаешь и запоминаешь навсегда. Я считал, что Аникеев, или «Емельяныч», как мы его часто называли, всегда перехитрит смерть. Мы были за ним как за каменной стеной, верили в его удачу и опыт. И вот он лежал мертвый. Мне, единственному оставшемуся в живых офицеру, пришлось принять батарею: два уцелевших орудия без снарядов, три десятка человек, семь или восемь лошадей. У нас имелись ручной пулемет, автоматы, запас гранат.
Положили тело капитана на орудийный передок и двинулись дальше. Местность называлась Трансильвания: горы, быстрые речки, сосновые леса. Подошли к одной такой речке, а мост взорван. В походном положении наши орудия весили тысяча триста килограммов. Я понял, что через речку с быстрым течением и порогами, крутыми каменистыми берегами пушки не перетащить. Послал людей вверх и вниз вдоль речки, поискать более отлогое место. Стояли на обочине возле взорванного моста, чего-то ждали. Мимо проходила пехота. Какой-то капитан крикнул:
— Чего ждете? Немцы на пятки наступают. В плен захотели?
В плен мы не хотели, но бросить орудия я не мог. Выкопали могилу, похоронили нашего комбата, а разведчиков все нет. Ждать дальше было опасно. Если немцы выйдут к мосту, то отступать будет поздно. Нас перебьют, пока мы спускаемся да поднимаемся через русло реки. В общем, досиделся. Появились немецкие мотоциклы и легкий бронетранспортер. Принимать бой? Бесполезно. У них имелся крупнокалиберный пулемет.
Приказал снять с пушек панорамы, затворы, сунули в стволы по гранате. Русло переходили под огнем. Человек восемь погибли, раненые бежали, держась за лошадей. Господи, как я желал, чтобы меня тоже ранили! Пули и осколки летели мимо, а через сутки мы вышли к штабу дивизии. Вывел я человек пятнадцать бойцов, пять лошадей и, как оправдание, принес панорамы от орудий. Спрашивают:
— Ты был за командира батареи?
— Так точно. Только в ней всего два орудия без снарядов оставались.
И сую невпопад обе панорамы. Майор из штаба дивизии крикнул:
— Сунь их себе в задницу! Бросил орудия?
— Никак нет. Взорвал.
— Ну, иди, глаза бы тебя не видели.
Мне стало обидно, я молча ушел. Считал, что инцидент исчерпан. Однако вечером меня забрали. Я оказался под следствием.
От сумы и от тюрьмы не зарекайся. Верная пословица. Следствие, а особенно пребывание в темном вонючем подвале с ведром-парашей, сразу дало понять, что я попал в беду. Сначала меня в чем только не обвиняли. Оказывается, я совершил несколько преступлений. Это было и самовольное оставление поля сражения, утрата военного имущества, оставление противнику средств ведения войны и что-то еще. Сроки светили огромные, а в конце каждой статьи Уголовного кодекса указывалось, что деяние, совершенное в военное время, предусматривает смертную казнь.
Били меня или нет? Если не считать пары-тройки оплеух, полученных от особиста, со мной обходились довольно вежливо. Я ведь рассказал все, как было. Солдаты и сержанты, отступавшие вместе, подтвердили показания. Следователь военной прокуратуры делал нажим на то, что, имея оружие, боеприпасы, мы уклонились от боя и отступили. Наверное, он представлял войну по газетам и считал, что мы вполне могли справиться с передовым немецким отрядом.
— Сколько вас оставалось возле так называемого разрушенного моста? — спрашивал он.
— Двадцать два или двадцать три человека. Человек семь я послал искать брод.
— Перечислите, какое оружие у вас имелось?
— Ручной пулемет, карабины, автоматы. Ну, гранат еще сколько-то.
— Вот, — торжественно уличал меня молодой следователь. — А против вас, согласно показаниям, действовали три немецких мотоцикла и броневик. Их, что, нельзя было уничтожить? Ведь вас было больше.
Складывался никчемный бестолковый разговор. Слово «уничтожить» казалось следователю простым и понятным. Как в кино. Подползти к глупым фрицам с тыла и забросать гранатами. Бесполезно было доказывать, что немецкая разведка на трех мотоциклах и бронетранспортере состояла из двенадцати-пятнадцати человек, вооруженных как минимум тремя пулеметами, в том числе одним крупнокалиберным. Они ближе ста метров нас бы не подпустили.
В документах следствия появились такие слова, характеризующие мою никчемную личность: пассивность, неумение командовать и, наконец, преступная трусость. Я превращался в довольно мерзкого типа. В чем-то следователь был прав. Может, и надо было вступить в безнадежный бой, положить остатки батареи, погибнуть самому. Тогда сумевшие выбраться солдаты (в лучшем случае — один или два) показали бы, что батарея славно сражалась и осталась на камнях безымянной румынской речки.
В подвале, где я сидел, находилось человек десять. Здесь я познакомился со Степаном Архипкиным. Мелкий, морщинистый мужичок, лет тридцати, оказался моим земляком из города Алатырь, километрах в ста от Коржевки. Он был буквально придавлен арестом и маячившим впереди приговором. Архипкин пробыл на фронте недели полторы, до этого не брали по здоровью. Попал под следствие по величайшей глупости. Приятель из роты уговорил Степана пальнуть ему в руку. Мол, недельки две в санбате хочу полежать, устал от войны. Как признавался Архипкин, сказано было с такой убежденностью, что он согласился. Стрельнуть… отдохнуть, подумаешь, мелочи. Винтовка в руках неопытного бойца тряслась, пуля перебила кость. Тяжелораненого увезли в госпиталь, а Архипкина сунули в подвал.
С нами вместе сидели разные люди. Некоторые вляпывались по пьянке. Один попал за убийство и изнасилование. Рассказывал, что не стерпел, полез на девку. Та сопротивлялась, он ее слегка придушил. Когда уходил, девка пригрозила пожаловаться командованию. Тогда задушил по-настоящему. Ему дружно предрекали расстрел. Здесь друг друга не утешали, зато давали дельные советы. Капитан, бывший командир роты, обросший щетиной (бритвы у всех отобрали), обвиняемый за отступление без приказа, посоветовал мне каяться. Напирать на то, что, отступая, мы выпустили по врагу все снаряды и патроны.
— Не бойся, лейтенант. Тебя не расстреляют, — уверенно сообщил он. — Артиллеристов стараются беречь. На заседании трибунала не спорь, но и не молчи. Ты полгода воевал, имеешь ранение. Это большой плюс!
— А я? — спрашивал рядовой Архипкин.
— Ты просто дурак, — изрекал капитан. — Даже сейчас умнеть не хочешь. Скажи на суде, что тебе угрожали. Запугали сильно.
— Соврать, значить?
— Значить! Лейтенант из пушки полгода немцев бил, а ты дурил всю войну. Наконец призвали, человека искалечил, помог от фронта уклониться.
У Степана было трое детей. Он очень переживал за них, приставал ко мне, без конца спрашивал, как лучше вести себя на суде. Трибунальские дела были мне незнакомы, и я советовал прислушиваться к опытному капитану. Кстати, в адрес капитана прошелся один из тыловиков, арестованный за хищение обмундирования и продуктов: «А ты сухим из воды хочешь выйти. Самый умный?»