Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 23

— Выручай, Леша! — лейтмотив его заискивающей речи звучал примерно так: нога, зараза, подломилась как раз по стакану… присмотреться — опоясывающая трещина… И на три четверти ржавая! Выходит технический недосмотр, халатность… А у меня, Леша, двое детей, теща на шее, жена — сердечница… Выручай, Леша.

— Как? — не понял Алексей Васильевич. — Что я могу для тебя сделать?

— Напиши в рапорте — не учел боковик, приземлился со сносом, усугубил положение резким торможением. Ну, дадут тебе трое суток и не станут поднимать шума… Кто не ошибается? Ошибка ведь не халатность.

И Алексей Васильевич, пожалев инженера, доброго мужика и тихого выпивоху, у которого в полку были не только друзья, принял грех на душу, написав в рапорте все, о чем тот просил. Все бы это скорее забылось, но буквально через три дня поломка повторилась на другой машине. И снова подломилась правая нога и тоже по стакану. Летчику пришлось покруче, чем Алексею, — перелом руки, повреждение позвоночника… И снова обнаружилась кольцевая, покрытая ржавчиной трещина. Заводской дефект проявился со всей очевидностью На всю двадцать первую серию поставили бракованные правые стойки шасси. Кто-то, утешая Алексея Васильевича, получившего, как говорят, шприц за сомнительный рапорт, сказал: «Не сотвори добра, не получишь зла». Но его это сомнительное мудрствование не очень успокоило. Он чувствовал себя виноватым, не хотел и не мог себе простить, что подавшись чувству сострадания, не подумав о возможных последствиях, грубо уклонился от истины.

Пройдут годы, он будет всеми доступными средствами убеждать сперва Лену, а потом и подрастающего Тимошу — едва ли не все беды на земле проистекают от вранья, как бы оно ни маскировалось более пристойными словами. И будет переживать — убедил ли, сумел ли остеречь своих близких?..

Но стоял он на своем твердо, хотя и колебался, прежде чем написал, например, такое письмо:

Письмо мое ответа не требует. Ты получишь его, Сергей, после того, как я присоединюсь к абсолютному большинству, прошедших по жизни… Для чего пишу? Пожалуй, больше для себя, чем для тебя, хотя, как знать, ведь решение написать это письмо подсказал мне ты, Сергей. Случайно увидел тебя в воскресной телевизионной передаче. Ты хорошо смотрелся — вальяжный старик, чистый червовый король, я бы сказал. И ты рассуждал о приверженности к… богу! Ты вдохновенно врал, как не вчера пришел к вере, катапультировавшись с высоты семь тысяч метров, когда твоя машина лишилась вдруг управления. Ты объяснял доверчивым слушателям, что только провиденье не дало тебе сгинуть в тот час. Матерщинник и бабник, наглый пролаза и прожженный циник, ты без зазрения совести разглагольствовал о справедливости божьей, ты вытаскивал из форменной рубашки крест и поигрывал им… По-моему, тебе и в голову не приходило, что он, крест, нательный, и обнажать этот знак принадлежности к православию по меньшей мере неприлично. Впрочем, о каких приличиях можно говорить, применительно к твоей персоне.

Верно, когда-то мы дружили. Мне нравилась твоя хватка, твоя нагловатая напористость, может быть еще и потому, что сам я не обладал и пятой долей твоей пробивной силы. И я не сомневался в тебе, пока к нам в полк не приехал Мельников. Помнишь его? Этот штатский, лысеющий человек — в жизни бы не догадался — испытатель первого класса, летавший на ста тридцати типах самолетов — должен был подобрать двух-трех кандидатов во вновь создававшуюся школу летчиков-испытателей. Желающих в полку сыскалось с десяток. Подходили же по возрасту, образованию и прочим параметрам — четверо. Откуда ты знал Мельникова раньше — или успел втереться к нему в доверие за считанные часы — мне неведомо, помню, однако, во всех подробностях тот общий ужин, чтоб не сказать коллективную пьянку, которую ты мастерски организовал и так здорово ею дирижировал. Ты не упустил возможности без особой на то причины похвалить мою маму. Ты очень выразительно произнес: «Фаина Наумовна — непостижимая, редкая женщина! Фаина Наумовна и партизанка… и знаток человеческой души…» Тон делает музыку, и ты, Сергей, это хорошо знал. Кроме того, ты нашел повод обратить внимание Мельникова на прискорбный факт приписки налета. «Кое-кто приплюсовал себе аж триста часов валета, чтобы не промахнуться, когда начнется отбор кандидатов в испытатели…» Ты не случайно не раскрыл имени «обманщика» — пусть Мельников подозревает всех, кроме тебя. Было?

В школу летчиков-испытателей ты просочился и, я слышал, неплохо зарекомендовал себя в полетах. А вот с товарищами, кажется, не особенно ладил. Удивляться ли? Ведь тебе приписывают слова, сказанные в день катастрофы Кости Жаркова: «Земля-матушка дураков первыми прибирает…» Не буду защищать Костю, на мой взгляд, он ни в какой защите не чуждается, а тебя хочу спросить: это правда? Ты на самом деле говорил такое? Если правда, что сказать — подлец ты, не взирая ни на какие звания и заслуги.

Пишу и думаю невольно: почему же люди — и я в том числе — так терпимо относятся к воинствующей подлости? В прежние времена подлеца вызывали на дуэль, офицера — изгоняли из полка, самое малое — подлецу не подавали руки. А теперь? Что же такое случилось с нами?



Ты ушел в отпуск, не доведя программы на капризной машине Себрикова. За тебя долетывал Аркаша Мамонов и… накрылся. Так? Никто тебя, понятно, ни в чем обвинить не может.

Но я, Сергей, подозреваю — совсем не случайно оказался ты в тот момент на Мацесте, как годом позже тоже не случайно сумел подменить Гиви Кавтарадзе и попасть на салон в Париж.

Тебе нужно было блистать там, срывать аплодисменты, позировать перед камерой и ты совершенно не волновался — за чей счет…

Я смотрел на тебя в телевизоре, Сергей, и думал: почему же так получается, что ползать на самой границе стратосферы в сомнительной надежности скафандре мы, пожалуйста, готовы, — носиться у самой земли на сумасшедшей скорости — за милую душу, а сказать подлецу: ты — подлец! — это извините… Грустно сознавать — я улыбался тебе и руку подавал я, случалось, чокался, как ни в чем не бывало. Теперь думаю — гадость какая… правда, добродетель, порядочность отсиживаются в обороне, а подлецы, откровенные мерзавцы безбоязненно атакуют, хотя мы давно еще учили — лучшая оборона — наступление.

Могу представить, как прочтя это письмо, ты скривишь губы брезгливой усмешкой, притворно вздохнешь и скажешь что-нибудь в таком духе: «А я, дурак, еще собирался на его похороны сходить».

Ты прав, Сергей, это письмо своего рода фига в кармане. И все-таки я не смог удержаться и не написать того, что написал. Пусть, хотя бы для успокоения собственной совести… К сожалению, прав был великий кукольник, твой тезка, когда говорил мне: «Не на свою совесть надо ориентироваться, Алексей, ее легко успокоить, уговорить, увести в сторону: выбери безупречного, на твой взгляд, героя и сверяйся с его совестью. Проще говоря, спрашивай, а как бы поступил он в аналогичной ситуации, что сказал бы, окажись на твоем месте?» Это мудро! Едва ли, думаю, Чкалов стал бы пить с тобой водку на брудершафт, хотя, как известно, выпить он был далеко не дурак, и уж точно знаю — моя мама очень не одобряла моего юношеского к тебе тяготения.

Вот, пожалуй, и все. Желаю тебе жизни… Не все можно так просто списать и скинуть со счетов, Сергей.

Улетать в действующую армию Алексею Васильевичу предстояло из окрестностей Харькова, только что освобожденного нашими войсками. Здесь полк прошел недолгую тренировку и переучивание на новую материальную часть, оставалось по программе пролетать еще три или четыре дня и — вперед, на Запад!

При каждой возможности летчики норовили сорваться в город, за два с половиной года жизни в Монголии они изрядно стосковались, как говаривал Сережка Игнатов, по цивилизации. Впрочем, особой цивилизации в ту пору в Харькове не наблюдалось. Угнетали развалины, лишь отдаленно напоминавшие о былом облике города и жизнь, что разворачивалась перед глазами на кое-как расчищенных улицах, тоже не радовала. В бывшей парикмахерской, например, наспех оборудовали… церковь. Подвесили к балкону второго этажа бывший вокзальный колокол и с его помощью созывали верующих. Алексей наблюдал, как из этой церкви неспешно выходила пара: он — однорукий старшина-артиллерист с грудью, густо бронированной медалями, она — не очень молодая «молодая». Они только что обвенчались. На ней были кирзовые сапоги солдатского покроя и белое платье, собранное из лоскутов марли. Наблюдать такое убожество было и страшно, и забавно, и обидно. Но что сделаешь, когда война и кругом такая невероятная разруха.