Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 23



— Постыдилась бы, Лена. Иван Павлович ничего плохого тебе не сделал? Человек всю жизнь пролетал, состарился и один одинешенек на всем белом свете остался… Дочь схоронил, не говоря уже о других близких, так что, тебе стакана чая человеку жалко?

— Тебя, а не чая мне жалко. В присутствии этого Ивана Павловича ты же на глазах меняешься и тоже начинаешь скрипеть: в ваше время и водка была крепче, и в нарзане пупырышков больше всплывало… а летали мы как…

— Перестань, Лен, не передергивай… Тебе известно, что математики подсчитали: нормально людские судьбы могут пересекаться через пять звеньев, а тут случилось прямое пересечение… Радоваться надо!

— Какие пять звеньев, какие математики, что ты плетешь, дед? Кому эти сказки…

— Постой, назови мне имя любого человека, кого хочешь… ну!

— Сталин…

— Прекрасно! Ты училась в шестьсот двадцать пятой школе, по старому она называлась — двадцать пятая образцовая, верно? Кого из старых учителей ты помнишь?

— Ну, Шевченко Прасковью Максимовну помню.

— Отлично! Считай, Шевченко — раз, она учила Василия Сталина — два, он, понятно с отцом общался, выходит в цепочке три звена.

Арифметика показалась неожиданной и заинтересовала Лену.

— А каким звеном и окажусь, если, положим, назову, назову… не Сталина, а, например, Черчилля?

— Дядю Федю Опойкова помнишь? Его сын Ленька работал шофером в гараже министерства иностранных дел, наверняка он контачил с дипкурьерами, которые возили почту в Англию, видели там нашего посла, а тот, само собой, с Черчиллем встречался. Так что цепочка в четыре звена — штука вполне реальная, и не длиннее, чем в пять.

— Чертовщина какая-то, — выговорила Лена, — никогда бы в голову такое не пришло.



— Близко люди друг к другу стоят, только почему-то не на контакты, не на общение нас тянет, а на противостояние, критику, сплетни. Ведь неразумно пилить сук, на котором сидим, а пилим, черт возьми, и стараемся при этом…

Идея дармового подножного корма, подсказанная Иваном Павловичем, неожиданно показалась Алексею Васильевичу весьма заманчивой, и он, облачившись в поношенные летние брюки и старую куртку, отправился на Ходынку. Преодолеть совершенно условные заграждения не составило никакого труда. И глазам его открылась обветшавшая до крайности бетонная полоса, травянистое нескошенное поле, зажатое со всех сторон наступающими городскими постройками. Шум от совсем близко протянувшейся автомобильно-троллейбусной трассы, отсекся, и Алексей Васильевич отчетливо различил почти забытые птичьи голоса, он обратил внимание — а трава-то имеет запах настоящего луга, недавно окропленного дождиком… Он повел взглядом от края и до края взлетно-посадочной полосы и обнаружил — поблизости от замыкающего летное поле забора пару белых самолетиков-малюток. Странно было обнаружить эти бипланчики с толкающим воздушным винтом, расположенным позади пилота — ни дать — ни взять они напоминали выходцев из начала века.

Алексей Васильевич, человек основательный, привыкший строго регламентировать свою жизнь — пришел за щавелем, так и собирай щавель, нечего отвлекаться! Он и принялся за дело, хотя чувствовал себя основательно сбитым с толку. Надергивая нежные листочки щавеля, следя, чтобы в пакет не попадала посторонняя травка, он невольно косил глазом на тот конец взлетно-посадочной полосы, где притулились незнакомые и такие привлекательные летательные аппараты, явно не гармонировавшие с настоящим временем. Когда одна белая машинка застрекотала, энергично закрутила воздушным винтом, он не выдержал — распрямился, бросил щавель, и тихо побрел в сторону стоянки. И, странное дело, «москвич и ходок», по давнему определению харьковского командира полка, тут Алексей Стельмах испытал явный прилив несвойственного ему, какого-то мальчишеского, можно бы сказать, смущения. «Ну, подойду и что скажу: здравствуйте, люди! Не глупо ли? Вот и я, прошу любить и жаловать… Тоже не очень остроумно». Размышляя на ходу, так и не сумев преодолеть растерянности, он стремительно приближался и самолетам, будто они притягивали его к себе фантастической магнитной силой. Когда расстояние сократилось до каких-то жалких десяти шагов, машина с вращавшимся винтом внезапно покатилась, выскочила на бетонку, развернулась и пошла на взлет. Это произошло так быстро, что Алексей Васильевич не успел разглядеть слишком многого: самолет — двухместный, пилотские сидения расположены рядом — плечо к плечу — тесная кабина застеклена, фюзеляжа, можно оказать, нет: к трубе прикреплены и крылья, и кабина, и хвостовое оперение, и трехколесное шасси…

Человек, сопровождавший самолет на взлетную полосу, не обратил на Алексея Васильевича ровно никакого внимания, видать, подумал Стельмах, тут привыкли к любопытствующим.

Стоило машине оторваться от земли, сопровождающий повернулся спиной к старту и медленно побрел к домику, стоявшему метрах в двухстах от бетонки. И получилось — Алексей Васильевич и второй самолетик остались, что называется, тэт-а-тэт. Ни охраны, ни соглядатаев, ни живой души рядом. С борта этой одноместной машины на Алексея Васильевича внимательно смотрел живописный утенок, непостижимым образом переходивший в самолетик. Эмблема была милая, очень какая-то домашняя, предельно свойская. Тот, кто ее придумал, можно не сомневаться, был доброжелательным и остроумным человеком.

Что может сказать незнакомому летательному аппарат старый летчик, зная, что никто не услышит его слов?

— Здравствуй, милый! Как твои дела?

— Привет, и ты здравствуй, — отзовется самолет, — что дела, стоит ли о них толковать… Дела, как в Польше, летаем мало, шумим все больше…

И потекла неспешная беседа над Ходынкой — откровенная, неспешная, не очень уж безупречная в смысле подцензурной чистоты, в основе своей — вечная: тот, кто летает, мало что в этой жизни решает, а те, которые все решают, мало что в пилотском деле понимают… Душа Алексея Васильевича распахнулась перед незнакомым самолетом, он не сомневался — машина его поймет, как хорошо понимали все ее предшественницы на протяжении долгих лет. Алексей Васильевич вернулся в состояние нормальной гравитации, когда рядышком, за спиной застрекотал движок зарулившей на свое место спарки. Из кабины одновременно, каждый на свою сторону, выбрались пилоты и сразу задвигали ладонями, продолжая «пилотировать», что-то азартно поясняя друг другу. Неискушенному могло бы показаться, что они ссорятся. Алексей Васильевич залюбовался летающими ладонями и подумал: это, наверное, уже в вечности, если можно считать такой меркой отсчет лет, начатый братьями Райт в самом начале нашего века… Самолеты, именуемые материальной частью, преходящи, и поколения пилотов сменяют друг друга, а имитирующие полет живые ладони, это навсегда…

Хорошо.

До последнего времени Алексей Васильевич не очень интересовался прошлым авиации, а теперь стал разыскивать изданные в довоенное время книги, перечитывал их и… раздражался. Его злили верноподданнический тон авиационной литературы, ее бравурность. И все-таки он читал старые книга, стараясь оценить излагавшиеся в них факты с высоты сегодняшних своих знаний. И получалось: знаменитый Сталинский маршрут над Арктикой, начавшийся в Москве, протянувшийся до Петропавловска-на-Камчатке, дальше — на юг, завершился вынужденной посадкой на заброшенном островке Удд, а вовсе не во Владивостоке или Хабаровске, как предполагалось… И второй Чкаловский перелет через Северный полюс в Соединенные Штаты, понаделавший столько шума во всем мире, тоже выглядел теперь не совсем так, как был задуман: побить мировой рекорд дальности экипажу не удалось (самолет, кроме имени АНТ-25, имел ведь еще маркировку РД, что расшифровывалась как «рекорд дальности»). В тех неудачах вины экипажа не было, так уж сложились обстоятельства, но все равно перечитывать хвастливые реляции, ставшие «историческими», было неуютно и как-то неловко. Тем более, что факты набегали Друг на друга: полет Коккинаки из Москвы в Нью-Йорк тоже завершился вынужденной на островке Мискоу, а скандальный финиш женского экипажа Гризодубовой, когда и до цели не дошли, и штурмана Раскову, чтобы не убить на в неаэродромном приземлении, выбросили с парашютом в тайгу… Ее тогда с трудом нашли. Были и досадные накладки в полюсной экспедиции Водопьянова — все это воспринималось Алексеем Васильевичем совсем не так, как Лешкой Стельмахом, восторженным поклонником авиации, романтиком-идеалистом.