Страница 11 из 23
Заполучив женщину в руки, первое, о чем подумал Алексей, было — куда б ее увести? Желание танцевать его тут же покинуло. Впрочем, и она была не слишком расположена к танцам.
— Пойдем? — спросила она, обдав Алексея легким спиртовым ветерком.
— Куда?
— Это моя забота…
Она вела его за руку сквозь кромешную темноту. Надо было обладать выдающимся штурманским талантом, чтобы не сбиться о пути, не споткнуться на какой-то невидимой ступеньке, не таранить ящик приготовленным в путь госпитальным скарбом. Они одолели лестницу, сделали еще несколько шагов в темноте, и Алексей услыхал:
— Ну вот, мы пришли. — И женщина отпустила его руку.
Она зашуршала чем-то бумажным. Алексей догадался — раскрывает шторы затемнения. И действительно, чернота несколько ослабла. Обозначились контуры окна, за окном еле-еле тускнели звезды. Женщина снова взяла Алексея за руку, он попытался ее обнять, но она сказала:
— Не будем терять время. Раздевайся, — и как слепому сориентировала его руку:
— Вот стол, вот табуретка…
— А мы где?
— Пока — на этом свете… в моих персональных хоромах…
Он слышал, как она стягивала гимнастерку, как освобождалась от прочей амуниции, как заскрипела кроватью.
— Чего ты ждешь? Не теряй время.
— А пистолет куда?
— Что? Пистолет? — она засмеялась, — Надеюсь, не собираешься меня застрелить… брось его на стол…
Она, недавно мобилизованная, не могла понять, что сохранность личного оружия и целость партийного билета были первейшей заботой всех воевавших. Так уж их воспитали, их — кадровых вояк.
— Иди же ко мне, ну сунь твой проклятый пистолет в сапог…
Алексей и вообразить не мог, что бывают такие женщины. Его весьма скромный опыт общения с представительницами противоположного пола учил: сперва ее нужно уговаривать, преодолевать чаще всего притворное сопротивление, раздевать, демонстрируя или же изображая нарастающее нетерпение, прилаживаясь к топографии незнакомого тела, полагается целовать его и бормотать что угодно, скрывая неуверенность, никогда не покидавшую его, — получится ли и не завершится ли все преждевременно…
В руках этой женщины он оказался ведомым.
— Не спеши, не волнуйся, все хорошо, — подсказывала она, — спокойно… А теперь давай…
Пройдут годы, пройдет большая часть жизни, а Алексей Васильевич, возмужавший и успевший постареть, будет вспоминать ту ночь, тело той женщины… Когда его перестанет вдохновлять уже и не первая законная супруга, когда прискучит и временно исполняющая обязанности жены дама, он будет воображать, что рядом с ним Джунджула, как он условно именовал грузинскую медичку из Харькова. Почему — условно? В ту ночь, забываясь коротким сном, словно, проваливаясь в обморок, он вновь и вновь ощущал — будит и совсем тихо спрашивает:
— Можешь? Давай… тебе помочь, глупенький?
У нее были волшебные руки да и все тело, казалось, творит чудеса, будто отдавая ему часть своей неисчерпаемой энергии.
Это продолжалось бесконечно долго, пока она не объявила:
— Тебе пора: скоро рассвет.
Одеваясь в заметно поредевшей темноте, Алексей не столько разглядел, сколько угадал на тумбочке фотографию в рамке и прихватил ее с собой. Ему очень нужно было увидеть ее лицо при дневном свете, хотя бы на фотографии, ему и в голову не пришло, что снимок мог быть и не ее, а, например, любимой матушки. Но это потом, потом… На оборотной стороне фотографии было что-то нацарапано по-грузински.
Через много месяцев новый заместитель командира эскадрильи капитан Цихелашвила с трудом разобрал бледный карандаш и перевел:
— Похоже тут написано: Джунджула после окончания медицинского училища… — Он еще раз взглянул на карточку и полюбопытствовал: — А вообще-то кто эта маймуна?
— Как ты сказал, — не понял Алексей, — маймуна?
— Маймуна — обезьяна по-грузински…
Алексей терпеть не мог казарменных «разборов полетов», когда мужики без зазрения совести и не стесняясь в выражениях, только что не анатомировали своих партнерш, едва вернувшись из увольнения. Он был не столь уж целомудрен, сколько брезглив. И Цихелашвили так и не узнал, почему и для чего хранилась у Алексея фотография Джунджулы. Впрочем, и сам Алексей едва ли мог объяснить, что заставляет его беречь этот снимок. А погибла та фотография в когтистых пальчиках одной из пассий совсем уже не юного Алексея Васильевича, та порвала снимок, капризно прокомментировав:
— Невозможно смотреть на такую морду!
Алексей Васильевич не вымолвил ни слова. Говорить было и поздно, и бессмысленно, а про себя подумал: «Что — морда? Погасил свет и нет никакой морды». Он и без фотографии, случалось, вспоминал Джунджулу, прикидывал — сколько же лет ей может быть теперь, если уцелела в войне, если жива еще? Выходило — в районе восьмидесяти… и ужасался.
Все чаще Тимоша изумлял деда неожиданными вопросами и совсем не детскими умозаключениями. Порой он казался Алексею Васильевичу вовсе не ребенком, скорее — карликом, изображавшим малыша.
— Вчера звонил этот, — угрюмо сообщал Тимоша. Следовало понимать — законный его отец. Тимоше тысячу раз пытались внушить — нехорошо, невежливо так именовать родителя, но Тимоша упорно избегал таких слов, как отец, папа, батюшка. В редчайших случаях, когда Лена грозила немедленно его наказать — «Смотри, ты у меня получишь с южного конца!» — он выдавливал издевательским тоном: — Папанчик звонил и спрашивает, почему меня не приводят к нему в гости?
— И что же ты ему ответил? — сохраняя полнейшую индиферентность, интересовался Алексей Васильевич.
— Это собак или лошадей приводят, еще — уголовников в тюрьму, конечно, если поймают. Ну, этот взвился: «Да как ты смеешь с родным отцом так разговаривать?» А я тоже разозлился и велел ему придержать язык и не портить атмосферу. Тогда он пообещал, что достанет меня через суд.
И тут глаза воинственно настроенного Тимоши вдруг дрогнули и он боязливо спросил:
— А как ты думаешь, деда, он правда может меня через суд..?
— Вообще-то — может. Только, как понимать — достать? Никакой суд не в силах переселить тебя и нему. Это уж не сомневайся — не проходит! А вот обязать Лену отпускать тебя на свидания с отцом, скажем, раз в две недели или раз в месяц — это суд вполне может.
— Но я же не хочу, ты понимаешь? Я совсем не хочу его знать!
— Что делать: закон не спрашивает, чего ты хочешь и чего не хочешь, закон предписывает, что и как следует делать, и приходится подчиняться, Тимоша.
— Что же мне делать? Я ж не могу убить этого…
А в другой раз он спросил у Алексея Васильевича, не согласился бы тот жениться на Лене?
— Ясное дело — это невозможно. Твоя мама — моя дочь…
— Подумаешь! Ты и сам говорил, что очень ее любишь… или ты только притворяешься, деда?
— Люблю, конечно, но закон такие браки — между близкими родственниками — запрещает.
— Закон? Опять закон… а нельзя как-нибудь без таких дурацких законов обходиться?.. А то все нельзя, все запрещается!
— Подожди шуметь, Тимофей, объясни мне толком, для чего, собственно, ты хотел бы меня женить на Лене? Мы же и так живем вместе?
— Ха! Зачем?! Во-первых, каждой женщине нужен обязательно муж. Или я не так говорю? Во-вторых, если ты станешь ее мужем, сможешь меня усыновить. Так?
От подобных разговоров у Алексея Васильевича голова шла кругом. Он пытался объяснить внуку, что для усыновления требуется прежде всего официальное согласие подлинного отца… И снова приходилось упоминать о законе. Алексей Васильевич с тревогой замечал, как накапливается в Тимохиной головенке ненависть к законопослушанию, как зреют в нем анархические замашки. При этом он отчетливо чувствовал — необузданная жажда независимости в маленьком внуке имеет генетические корни и может завести бог знает куда.