Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 41

Потом наступили девяностые. Огастесу они не понравились. Ему было почти шестьдесят, многие из его друзей уже умерли. Темп жизни вырос. Новое поколение развлекалось по-другому. Исчезли дамы с художественными наклонностями, которых он водил на этюды в «грязно-живописную больницу Святого Варфоломея»; вымерли аристократки — любительницы вести душеспасительные беседы на религиозные темы, не стало восторженной публики, готовой весь вечер напролет любоваться его рисунками, и больше никто не просил его рассказывать свои знаменитые рассказы. Разговоров тоже не стало. Ужины стали столь поздними и долгими, что общение иссякло. Прошло то время, когда блестящий рассказчик разглагольствовал, а общество восхищенно внимало. Сейчас все хотели говорить и никто не хотел слушать. Вероятно, Огастес прискучил публике, и такие дни, когда никто не приглашал его на ужин, случались уже чаще, чем раз в год. Он легко сходился с людьми и в то время, когда я с ним познакомился, сохранил немало преданных друзей, однако они говорили о нем, как бы пожимая плечами, тепло, но с чуть извиняющейся улыбкой. Его стали считать чудаком.

К этому месту читатель, вероятно, уже заподозрил в Огастесе сноба. Такое подозрение вполне обоснованно. Но прежде чем его обсуждать, я должен отметить, что со временем это слово немного изменило свое значение. Когда Огастес был молод, джентльмены носили помочи не только на верховых прогулках, а всегда; появиться без них в обществе считалось неприличным (точно также во времена моей юности считалось дурным тоном носить коричневые ботинки в Лондоне). Я полагаю, когда Огастес писал свои дневники, слово «снобизм» было синонимом вульгарности и пошлости. Свое нынешнее значение это слово приобрело благодаря мистеру Теккерею. Конечно, Огастес был снобом. Но здесь, я как Тома Диафуарус из «Мнимого больного» скажу: «Distinquo, сударыня».[1] Оксфордский словарь определяет слово «сноб», как «человек, скрупулезно следующий манерам и вкусам высшего света; ищущий дружбы тех, кто богаче и влиятельней его; претендующий на принадлежность к элите». Тут надо заметить, что Огастес никогда не претендовал на принадлежность к элите, ему и в голову не приходило, что он — не элита. Не распознать в нем представителя высшего класса — было в его глазах признаком совершенного невежества. Нельзя сказать, что он искал дружбы тех, кто богаче и влиятельней. Его дед был мистер Хейр-Нейлор из Хёрстмонсо, и среди родственников, пусть даже очень дальних, было по крайней мере три графа. Он всегда вращался в высших кругах общества, именно для них он написал одну из своих самых успешных книг — «Историю двух благородных жизней», и никого не ставил выше себя. В отличие от Абрахама Хейварда, пробившегося в эти круги с помощью интеллекта или остроумия, Огастес принадлежал к ним от рождения. И тем не менее многие считали его ужасным снобом.

Однажды, когда мы уже были с ним знакомы несколько лет, мне случилось присутствовать на вечеринке, где зашел разговор об этой его черте, причем не с осуждением, а с веселой снисходительностью. В то время считалось, что если вас пригласили на ужин, то примерно через неделю следует нанести хозяйке визит вежливости, и хотя вы в душе надеетесь не застать ее дома, необходимо зайти и поинтересоваться. Случалось, что, когда дворецкий открывал мне дверь, я от волнения забывал имя дамы, к которой шел. Рассказав об этом, я добавил, что, когда я поведал Огастесу о моем смущении, он ответил: «Когда со мной такое случается, я просто интересуюсь: „Ее светлость дома?“», и никто ни о чем не догадывается. Все рассмеялись и сказали: «Ах, в этом весь Огастес»! Я даже немного растерялся, когда спустя двадцать лет прочел эту свою байку в его мемуарах: ведь в ней не было ни слова правды, я придумал ее экспромтом, чтобы повеселить компанию. Но то, что Огастес ее запомнил, само по себе служит ему достаточно точной характеристикой. Я написал об этом отчасти потому, что хотел воздать должное его памяти.

Было бы непростительно с моей стороны, если бы я вздумал потешаться над Огастесом — ведь он был очень добр ко мне. Он проявлял участие к моей писательской карьере. «Писать имеет смысл только о самых низах и верхах общества, — говорил он мне. — Жизнь среднего класса никому не интересна». Он не мог даже предположить, что в скором времени акции аристократии упадут так низко, что ни один уважающий себя писатель не решится вывести в своем романе человека, принадлежащего к высшему обществу, кроме как в качестве комического персонажа. Огастес полагал, что, узнав за время учебы в медицинской школе больницы Святого Фомы все, что нужно знать про жизнь бедняков, я должен теперь изучить манеры и привычки аристократии и сельского дворянства. С этой целью он брал меня с собой в гости к своим старым приятелям и, убедившись, что я произвел благоприятное впечатление, просил их приглашать меня на свои рауты. Я не стал отказываться от возможности взглянуть на совершенно новый для меня круг. К тому времени Огастес уже утратил связь с высшим светом, и мир, в котором я оказался, был миром поместного дворянства — немолодых людей, живших в неброской, несколько даже унылой роскоши. Я не делал чести Огастесу, и если они продолжали приглашать меня, то скорее ради него, чем ради меня. Как большинство молодых людей тогда и сейчас, я считал, что моя молодость — вполне достаточный вклад во всеобщее веселье. Тогда я еще не знал, что если ты идешь на вечеринку, то обязан приложить все усилия для ее успеха. В силу природной застенчивости я молчал, даже когда мне было что сказать. Но я внимательно смотрел и слушал. И кое-что из усвоенных там уроков мне впоследствии пригодилось. Однажды мне довелось побывать на большом, на двадцать четыре персоны, приеме на Портленд-плейс. Разумеется, мужчины были во фраках, а женщины — в шелковых платьях с длинными шлейфами, все увешаны бриллиантами. Под руку с дамой, за которой меня попросили «поухаживать», я вместе со всеми спустился по лестнице в столовую. Стол сверкал хрусталем, старинным серебром и оранжерейными цветами. Обед был долгим и тщательно продуманным. Наконец дамы, поймав взгляд хозяйки, удалились в гостиную, оставив мужчин пить кофе и ликеры, курить и обсуждать вопросы государственной важности. Я сидел рядом с пожилым джентльменом, про которого мне было известно, что это герцог Аберкорн. Он спросил, как меня зовут и, когда я ответил, сказал:

— Мне вас характеризовали как очень толкового молодого человека.

Я скромно, как полагается, ответил, и он вынул из кармана большой портсигар.

— Любите сигары? — спросил он меня, открывая моему взгляду ровный ряд крупных «гаван».

— Очень, — ответил я.

Я не решился сказать, что мне они не по карману, и я курю их, лишь когда меня угощают.





— Я тоже, — сообщил он. — Поэтому, когда я иду на обед к вдовствующей даме, я всегда беру из дома свои. И вам советую.

Герцог внимательно осмотрел содержимое портсигара, выбрал одну, поднес ее к уху, слегка нажал, чтобы удостовериться в ее безупречности, а потом захлопнул портсигар и положил обратно в карман. Он дал мне хороший совет, и с тех пор, как у меня появилась такая возможность, я всегда им пользуюсь.

Огастес, при всей его снисходительности, все-таки делал мне замечания, когда считал необходимым. Однажды во вторник, после того, как я провел выходные у Огастеса, мне пришло от него письмо, написанное, очевидно, сразу после моего отъезда. «Мой дорогой Вилли, — гласило оно. — Вчера, вернувшись с прогулки, вы сказали, что вас мучит жажда, и попросили чего-нибудь, чтобы промочить горло. Я никогда прежде не слышал от вас подобной вульгарности. Джентльмен никогда не попросит „промочить горло“, он может только попросить „что-нибудь выпить“. Искренне любящий вас Огастес».

Бедный Огастес! Будь он жив, он, наверное, решил бы, что весь англоговорящий мир погрузился в пучину вульгарности.

В другой раз я сказал ему, что ездил куда-то на автобусе, и он сухо заметил: «Я предпочитаю именовать упомянутый вами вид транспорта омнибусом», и, когда я стал протестовать, говоря, что он же не называет кеб кабриолетом, возразил: «Это только потому, что люди сегодня стали очень невежественны и могут меня неправильно понять». Огастес был убежден, что со времен его юности манеры людей сильно испортились. Молодые люди не знают, как вести себя в приличном обществе, и неудивительно — ведь не осталось никого, кто бы мог их научить. В связи с этим он любил рассказывать историю о Каролине, герцогине Кливленд. Она снимала Остерли-парк и принимала множество гостей. Будучи хромой, она передвигалась, опираясь на трость черного дерева. Однажды, когда вся публика сидела в гостиной, герцогиня поднялась с места. Некий молодой человек, полагая, что она хочет позвонить в звонок, вскочил на ноги и сам позвонил за нее. Герцогиня так ужасно рассердилась, что стукнула его палкой по голове. «Сэр, ваша назойливость не имеет ничего общего с вежливостью», — воскликнула она. «И была совершенно права», — заметил Огастес, а затем с благоговейным трепетом добавил: «Ведь вполне возможно, она намеревалась удалиться в ватерклозет». Его приглушенный тон как бы намекал, что даже герцогини отправляют естественные надобности. «Она была настоящая аристократка, — продолжил он. — Теперь уже ни одна дама себе не позволит, стоя, как она, на Бонд-стрит, хлестать лакея по щекам». На него нахлынули ностальгические воспоминания о его собственной бабке, жене преподобного Освальда Лестера, которая частенько раздавала горничным оплеухи. Да, в доброе старое время слуги понимали, что в случае чего им грозит хорошая порка.

1

Я различаю (лат.). — Здесь и далее примеч. пер.