Страница 1 из 32
Джон Стейнбек
Короткое правление Пипина IV
О КУРАХ И КОРОЛЯХ
Своим символом Джон Эрнст Стейнбек считал Поросягаса, Поросенка-Пегаса, существо упитанное, веселое, земное до последней косточки, но — нет-нет да и поглядывающее на небо, а временами даже отваживающееся на прогулку среди ангелов и жаворонков.
«К звездам на поросячьих крылышках», «душа неуклюжая, но все норовящая воспарить», «размах крыльев не ахти, но намерения, намерения…» — так отзывался Стейнбек о самом себе. Критики при его жизни отзывались о нем приблизительно так же, а иногда не скупились и на откровенную ругань. Современник Стейнбека, прилично распродававшийся и уважаемый тогдашними американскими гражданами романописатель Джеймс Гулд Коззенс объявил в ярости: «После десяти стейнбековских страниц меня неудержимо тянет блевать».
Стейнбековская муза действительно смахивает на Поросягаса. В вышине ей неуютно, холодно и страшно, она забирается под облака, но держится там неловко, суетится, машет крылышками изо всех сил. А отбыв положенный музе срок наверху, с удовольствием закапывается в палые листья, в бурую плодородную салинасскую пыль, в лужи консервнорядных пустырей и мягкую грязь огородиков веселых, ленивых пайсано. Поросягасу хорошо там, прочно, земно и уверенно, и оттуда его цепкие, быстрые глазки внимательно подмечают все вокруг. А когда смотрят в небо, то видят куда больше, чем во времена изнурительных порханий.
Прижизненная критика Стейнбека так и не смирилась с тем, что у музы может быть пятачок и что она с одинаковой уверенностью может шнырять и на академических задворках, и среди классовых баталий, да притом еще обнаруживать наклонность к мифологичности, эпичности и прочим странным для поросенка вещам, оканчивающимся на «-сти» и «-измы». Отголоски тогдашнего раздражения оказались живучи. В рецензии на вышедший в середине 1980-х исполинский тысячестраничный трактат «Правдивые приключения Джона Стейнбека, писателя» работы профессора Джексона Бенсона обозреватель «Бостон глоуб» М. П. Монтгомери написал: «Стейнбек — замечательный писатель. Препаршивый романист, автор тривиальнейших рассказов, но все же — писатель». И тут же, признав за лауреатом Нобелевской премии 1962 года по литературе писательское дарование, насмешливо замечает: «Он мог прекратить занятия любовью на заднем сиденье автомобиля ради того, чтобы нацарапать несколько заметок в блокноте — для использования в последующих писаниях. Такая одержимость писательством могла сделать кого-нибудь великим художником, а его сделала сноровистейшим, искуснейшим, но — лишь ремесленником от писательства». «Юношеские пристрастия», «обучился ремеслу раньше, чем повзрослел», — странно читать подобное о человеке, чьи книги — все книги — до сих пор не вышли из печати, до сих пор продаются по сто тысяч в год. А в день присуждения ему Нобелевской премии влиятельнейшая «Нью-Йорк таймс» вышла под заголовком «Заслуживает ли моралист тридцатых Нобелевской премии?».
Его великие соотечественники Хемингуэй и Фолкнер были прижизненно обласканы критикой. Критики с восторгом обсасывали щедрые библейские аллюзии второго и богемно-ресторанную эрудицию первого. Но историю короля Артура и рыцарей «Круглого стола», просвечивающую сквозь рассказ о ленивых, бесшабашных пьянчужках квартала Тортилья-Флэт, всерьез не принял никто (в конце жизни разочарованный, уставший Стейнбек вернулся к первой из любимых книг своего детства, — к «Смерти Артура» Томаса Мэлори, захотел перевести ее на современный английский, но так и не успел завершить перевод). Хемингуэй как мозаику складывал в единое целое легенду о самом себе, исполинскую, картинно суровую фигуру хозяина жизни: гурмана, охотника, солдата, мужчины с большой, кряжистой буквы, — и всю жизнь пытался дотянуть до этой картины себя. Фолкнер создал легенду не о себе (хотя и любил водить за нос будущих биографов вдохновенными вариациями автобиографии), а вокруг себя создал землю, людей, ослов и кур, прочно оградил и объявил на веки вечные хозяином шума и ярости сотворенной Йокнапатофы себя, Уильяма Фолкнера. И то и другое было понятно и замечательно, и много, и сильно, и популярно, и глубоко, и восторженно, и, самое главное, цельно. А поросячья муза Стейнбека бродила где вздумается, и, вдохновленные ей, появлялись на свет и репортажи, и пьесы, и путевые заметки, и философствования, и научно-популярные очерки, и пропагандистские памфлеты. Но хуже того: изменчивость наружную свирепая критика еще могла извинить, но изменчивость внутреннюю не простила. Первый роман Стейнбека «Золотая чаша» заклеймили как безоглядно и наивно романтический. Второй, «Богу неведомому», определили претенциозным мистицизмом. Третий роман, «И проиграли бой…», был злободневным и актуальным, отчасти даже классово сознательным, и живописал противостояние сельскохозяйственных рабочих и кровопийц-плантаторов. Но у кое-кого из критиков-марксистов описание товарищей-партийцев, уверенных и хладнокровных режиссеров праведного народного гнева, вызвало возмущение. Бернард Смит писал в «Нью-Йорк Херальд трибюн» об одном из партийных вожаков романа: «За подобные слова Мака двадцать раз с позором выгнали бы из партии. Такая беззастенчивость, такое хладнокровное манипулирование насилием — продукты необузданного авторского воображения». Но Стейнбек со своим воображением общался просто и честно. Он предпочитал писать то, что видел. Его нашумевшие «Гроздья гнева» выписаны до того детально и сильно, что напоминают документалистику. И знаменитая сцена в финале, когда Роза Шарон, разрешившись мертвым ребенком, кормит грудью умирающего от голода, тоже взята из жизни. Еще в бытность студентом колледжа Стейнбек как-то забрел в лагерь бродяг в поисках «настоящих жизненных историй». Молодой бродяга по имени Килкенни рассказал, как однажды заблудился и оголодал, как его выкормила грудью и выходила жена фермера. Килкенни рассказывал, Стейнбек записывал, а когда бродяга закончил и спросил: «Вы такие истории ищете?»— Стейнбек кивнул и дал ему два доллара.
«И проиграли бой…» и «Гроздья гнева» создали Стейнбеку репутацию защитника униженных и оскорбленных, нищих, с боем вырывающих у враждебного мира денежных мешков насущный хлеб. А между этими апологиями классовой борьбы на свет появился «Квартал Тортилья-Флэт», рассказывающий о неунывающем могучем Дэнни и его верных друзьях, нищих, но ничуть не униженных и уж точно не угнетенных пайсано с сонной монтерейской окраины. Этот роман понравился читателям, превратив начинающего писателя в коммерчески успешного, понравился даже изрядной части критиков, но тут же создал автору репутацию комедианта.
Репутации, окрепшие и накачавшие мускулы, в борьбе за душу их хозяина обходились друг с другом безжалостно. Весной 1939-го «Гроздья гнева» продавались по десятку тысяч в неделю. В 1940-м Джон Стейнбек получил за роман Пулитцеровскую премию. Роман стал эпицентром грандиозных размеров скандала. Живописание судьбы изгнанных в Калифорнию голодом жителей Оклахомы вызвало бурю возмущения и у жителей Оклахомы (по крайней мере у обеспеченной их части), и у жителей Калифорнии. Сенатор Борен с трибуны Конгресса объявил роман «грязным, лживым, отвратительным пасквилем». В калифорнийском округе Керн книгу запретили, и она была под запретом чуть ли не до середины 1940-х. На книгу нападали и из-за откровенного, местами грубого языка, и из-за шокирующих подробностей. Но, само собою, размер скандала лишь отражал размер успеха. В 1940 году Голливуд превратил «Гроздья гнева» в фильм с Генри Фонда в главной роли. Фильм имел потрясающий успех. Имя Стейнбека окончательно и намертво впечаталось в знамя борьбы угнетенных за права и блага. «Пропагандист и социалист». Почти «оратор-горлопан». Довершением монументализации стал успех книги в Советском Союзе. Только в 1941-м по бескрайним его просторам разошлось больше 300 000 экземпляров.
Под грузом великой и почетной миссии обличителя угнетателей и защитника обездоленных бедный розовый Поросягас едва мог передвигаться, не то что летать. А для его хозяина, измученного, истощенного двухлетними скитаниями и общением с униженными и оскорбленными, пятимесячным спуртом подготовки финальной версии романа, семейными неурядицами и скандалом, эта миссия обернулась стигмой, клеймом, ржавой гирей, которую пришлось волочить за собой всю жизнь. И левые, и правые критики ожидали «Гроздьев гнева-2». А Стейнбек вместе с биологом Эдом Рикетсом, закадычным другом, наставником, прообразом мудрых, всегда стоящих чуть в стороне от сюжетных бурлений героев многих его романов, написал научно-популярное «Море Кортеса», дневник их с Эдом экспедиции по исследованию морской живности, да еще с длиннющим каталогом замеченных тварей. После суматохи классовых борений и кассовых триумфов отощавший Поросягас удрал на пляж, к сонным, теплым волнам, водорослям, осьминогам и лодкам, лесу мачт в парусной гавани и тихому, созвучному перезвону снастей на вечернем ветерке. Стейнбек тогда всерьез решил заняться биологией. Вернуться к науке, заброшенной из-за писательства. А вернулся он на самом-то деле не к науке, а именно к писательству, настоящему, ради какого бросил когда-то университет. Он работал, смотрел, записывал, запоминал, не стесненный ничем, не связанный сознанием высоких миссий и сурового писательского долга перед глубоко безразличным к этому долгу обществом. Поросягас похрюкивал, резвился, взлетал, раскапывал, а его хозяин писал. И в написанном, как язвительно заметил критик и публицист Льюис Ганнет, «больше человека Джона Стейнбека, чем в любом из его романов». Насмешка? Да, но подмечено точно. Стейнбек мог оставаться самим собой, лишь когда бывал свободен от большого и поднебесного, от миссий, призваний, от высокопарностей и злободневностей. Лучше всего ему удавалось просто писать, не ради чего-то и не для чего-то, а просто писать ради того, чтобы писать, переплавлять увиденное в слова, легко и беззаботно. Писать как дышать и не думать, ради чего дышишь. Земля и море, нищие мексиканцы, крабы-отшельники, научное сухоумие и слепота, а с другой стороны — способность постичь, достижимая лишь тогда, когда сумеешь встать в стороне и быть непричастным, философствование и история. Стейнбек мог уместить на странице мир, дать ему жизнь и дыхание, но хрупкий этот мир не терпел малейшей тирании, малейшей попытки сделать стержнем, хребтом написанного высокое, холодное и отстраненное. Земная муза его не выносила принуждения.