Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 42

Между тем крепнущий поток политической реакции беспощадно смывал людей, учреждения, законодательство и нравы революционной эпохи. Париж оказался во власти буржуазной реакции, олицетворенной распущенной золотой молодежью Фрерона, купеческими сынками, бульварными щеголями в высоких воротниках, длиннополых сюртуках и с дубинками в руках. Париж, суровый Париж спартанских нравов и якобинской диктатуры, превратился внезапно в город продажных женщин, головокружительных мод и бесстыдного прожигания жизни. Бешеная жажда наслаждений охватила и правящие круги, и «бывших» людей, переживших эпоху господства «неподкупного Робеспьера». «Мало того, — жаловался Бабёф, — что дерзкое распутство атакует меня на каждом шагу; ему разрешают, помимо этого, открыто предлагать мне, моему несовершеннолетнему сыну каталоги с адресами самых позорных притонов, с описанием талантов каждой уличной Венеры…» Эти уличные Венеры на верхах становились куртизанками большого жанра. Они выходили из разных слоев. Дочь испанского банкира Тереза Кабаррюс, разведенная маркиза де Фонтенэ, Розалия де Борнэ, вдова гильотинированного офицера-аристократа, жена банкира Рекамье, актрисы Солье и Конта, — вот имена главнейших из них. Особенно знаменитой была Кабаррюс, обвенчавшаяся в конце 1794 года гражданским браком с Тальеном. «Она проходит, — писала одна из бульварных газет, — и ей аплодируют, как будто она спасла республику; и как будто для спасения республики достаточно иметь испанскую фигуру, нежную кожу, прекрасные глаза, благородную походку, любезную улыбку, греческий костюм и голые руки».

Та же газета уверяла своих читателей, что чудеса роскоши, концерты, певец Гара и прекрасная гражданка Тальен «занимают парижан гораздо больше, чем все вопросы продовольствия, вместе взятые». Остается только удивляться неумному самодовольству термидорианского листка и равнодушному цинизму, с которым он отождествлял золотую молодежь и завсегдатаев полусветских салонов со «всеми» парижанами. Но такова уже была психология победившей крупной буржуазии и ее борзописцев.

На самом же деле уже со второй половины декабря 1794 г. продовольственный вопрос начал играть доминирующую роль в быту парижского населения. За отменой максимума, декретированной Конвентом 24 декабря 1794 г., последовал конвульсивный скачок цен. Рост дороговизны заставлял сожалеть о временах максимума чуть ли не на следующий день после его отмены. «Пока не обуздают свободу торговли, — говорили на улицах, — мы останемся несчастными, потому что с упразднением максимума торговцы продают свои товары по тем ценам, по каким им заблагорассудится». Теперь, после снятия всех преград, поток спекуляции стал охватывать все больше и больше слои населения. «С тех пор как упразднены максимум и реквизиции, — читаем мы в одной парижской газете, — весь свет занялся коммерцией. Не думайте, что вы найдете все вам необходимое у оптовика, у крупного торговца, в больших магазинах, в просторных лавках; войдите лучше в любой дом, подымитесь на третий или четвертый этаж: вам покажут съестные припасы, сукна, полотно или какой-нибудь другой товар, с вас спросят втридорога и вам с бесстыдством ответят: «Ведь я не купец, я и не собираюсь заниматься продажей; это вы, хотите купить у меня и поэтому должны платить». Но все это не есть еще признак изобилия, так как, хотя и продают во многих местах, товаров все же не хватает…» Газета далее указывает на роль перекупщиков, — прежде чем попасть к потребителю, всякий продукт проходит через целую цепь перекупщиков, так что, например, сахар, стоивший 20 су, продается теперь за 12 и 13 ливров. На каком уровне остановится это «ужасающее вздорожание цен на съестные припасы?» — спрашивает газета. Особенно губителен дровяной кризис. Холодная зима усугубляет тяжелые последствия дороговизны. Обитатели окрестностей Парижа, видя, что дрова покупаются по любой цене, занимаются опустошением лесов.

Причина надвигавшегося голода крылась таким образом всецело в экономической политике, проводившейся термидорианцами. Это был голод «посреди изобилия», как любили тогда выражаться, поразивший исключительно низшие классы общества — пролетариат и пролетаризующуюся часть мелкой буржуазии. Продукты, имевшиеся на-лицо, мясо и овощи, которыми завалены были парижские рынки, кондитерские изделия, под которыми ломились витрины магазинов, — все это было абсолютно недоступно подавляющему большинству парижского населения. Париж больше чем когда-либо становился городом резких контрастов. В то время, когда в центральных его кварталах веселилась и прожигала жизнь веселящаяся термидорианская буржуазия, рабочие предместья, посаженные на нищенски голодный паек, корчились в муках голода. Начались случаи голодной смерти, произошел ряд самоубийств, вызванных голодом. «О, как мало в нас подлинного духа братства! — писал один термидорианский листок, напуганный перспективами нового восстания рабочих предместий… — Там бедняк делит со своей семьей кусок черного хлеба, а здесь, на столе богача, сверкает молочной белизны хлеб, выпеченный из нежной пшеницы, купленной по баснословной цене…»

Немудрено, что тон «Народного трибуна», возобновленного 18 декабря (28 фримера), становился все более и более резким. Нравы и быт термидорианского Парижа — вот что прежде всего вызывает возмущение Бабёфа, а это приводит его к сопоставлению распущенности и продажности термидора с суровым, закаленным в гражданских добродетелях духом революционного режима. При этом режиме на подмостках театров царили «гражданские песни и революционные гимны, проституция исчезла совершенно. Париж перестал выставлять напоказ бесстыдный порок, ужасное искушение перестало отравлять душу юности». Бабёф признает теперь, что учреждения этой эпохи соответствовали принципам, но что они были испорчены засилием вероломных людей. Зато теперь Париж вернул себе дурную славу, приобретенную им во время монархии.





«На сцене теперь господствует легкий жанр, настоящая выставка разврата, оскорбляющая разум народа. Все предсказывает быстрое и полное восстановление господства бар. Уже начинается возрождение прежнего барского костюма. Для упрочения республики хотят ее напудрить, и во времена всеобщего бедствия, когда хлеба повсюду не хватает, когда его продают в некоторых местностях по тридцати ливров за фунт, Франция, оказывается, не может обойтись без того, чтобы не потратить четверть своей муки на парики чванной и многочисленной бюрократии».

Самая революция, по мнению Бабёфа, совершает движение вспять. «Все пороки, вся гниль старого режима отважно поднимают головы и стирают с лица земли людей и принципы революции. Повсюду встречаешь огрубение, упадок нравов, проституцию, разложение. Лесть и рабская угодливость царят в качестве добродетелей». Запершись в своей рабочей комнате, Бабёф долгое время обдумывал наилучшие способы борьбы и убедился в необходимости немедленно атаковать чудовище. «Когда я, в свое время, одним из первых обрушился с пылом на чудовищный эшафот, увенчавший систему Робеспьера, я был далек от того, чтобы предвидеть, что я способствую возведению здания, которое, несмотря на видимую противоположность своего устройства, будет не менее гибельным для народа; я был далек от той мысли, что требование снисхождения, упразднения угнетения, деспотизма и всякой несправедливой суровости, требование самой полной свободы слова и мысли повлечет за собой использование всего этого в целях подрыва самого фундамента республики, в целях разнуздывания самых реакционных страстей».

Тревогу в Бабёфе вызывает и триумфальное возвращение в Конвент жирондистских депутатов, и слухи об отмене конституции 1793 г. Впервые обращает он также внимание на рабочего и затрагивает вопрос об экономическом положении трудящихся масс.

Он не колеблется больше, давая определенную и вполне сочувственную оценку максимуму и резко высказываясь против фритредерской экономической политики термидорианцев. У него явно вырабатывается новый подход, новое понимание движущих сил революции. Политическая схема, первоначально усвоенная Бабёфом, начинает наполняться совершенно определенным социальным содержанием. «Я различаю, — пишет он в № 29, — две совершенно противоположные партии. Обстоятельства часто изменяют соотношение их сил, и только этим колебанием объясняется чередование успехов, выпадающих на долю каждой из них. Я охотно допускаю, что обе они хотят республики, но каждая хочет ее по-своему. Одна партия хочет республики буржуазной и аристократической; другая требует, чтобы республика сохранила чисто народный и демократический характер. Первая партия хочет, чтобы ничтожная кучка привилегированных и господ утопала в роскоши и в наслаждениях, а подавляющее большинство было поставлено в положение илотов и рабов; вторая партия требует для всех не только юридического, бумажного равенства, но и умеренного довольства, обеспеченного законом удовлетворения всех физических потребностей, и пользования всеми преимуществами общежития — в виде справедливого и неотъемлемого вознаграждения за труд, затрачиваемый каждым человеком на общую пользу».