Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 56 из 79

В-третьих, первая из приведенных здесь двух работ побывала пред оком знатока. Сокращенный вариант, посланный в академию в 1831 году, был передан для ознакомления мосье Пуассону, сказавшему, что он в ней ничего не понял. На взгляд автора — быть может, тщеславный — это просто доказывает, что мосье Пуассон либо не захотел, либо не смог меня понять. На взгляд читателя это, несомненно, будет означать, что моя книжка лишена какого-либо смысла.

Все это заставляет меня полагать, что работа, которую я предлагаю публике, будет принята ученым миром с улыбкой сострадания; самые снисходительные назовут меня неудачником. Меня будут сравнивать с теми, кто каждый год без устали находит новое решение проблемы квадратуры круга. Меня ждут — я это знаю — дикие насмешки экзаменаторов Политехнической школы. Они прибрали к рукам издание книг по математике и не преминут выразить неодобрение тому, что молодой человек, дважды ими отвергнутый, берет на себя смелость писать, и не учебник, а научный трактат. (Между прочим, меня удивляет, что эти экзаменаторы не занимают мест в академии; ведь в памяти потомков для них едва ли найдется место.)

Все это сказано для того, чтобы показать, что я заведомо обрекаю себя на осмеяние глупцов.

Если, почти не надеясь на успех, я все-таки печатаю плоды моего труда, то это для того, чтобы друзья, которых я нашел до того, как меня заживо похоронили под семью замками, знали бы, что я жив. И, быть может, в надежде, что моя работа попадет в руки тех, кому глупая спесь не помешает прочесть ее, и что она направит их на новый путь, по которому, как я считаю, должен пойти анализ.

Разумеется, я говорю здесь только о чистом анализе».

По мере того как новые страницы покрывались торопливым, нервным почерком, он испытывал все большее облегчение. Вот его ответ на суждение, которое вынес о работе Пуассон. Теперь пером его водил здравый смысл. Он писал о математике, анализе, о значении изящества и простоты в работе, о развитии алгебры в будущем, и к нему вновь вернулись спокойствие и самообладание.

Он дошел до заключительных слов вступления. Твердо, уверенно, чувствуя себя куда выше всех этих академиков, он писал:

«Общее положение, выдвинутое мною, нельзя понять, не прочитав внимательно всю работу, являющуюся применением этого общего тезиса. Мои теоретические установки не сделаны предварительно, они вытекают из применения. Но, кончив книгу, я спросил себя: почему она так непонятна большинству читателей? Полагаю, что причину следует искать в моем стремлении избегать выводов и подсчетов; более того, я признаю непреодолимой трудностью подобные общие подсчеты в трактуемом мною предмете.

Можно легко догадаться, что, работая над столь новой темой, избрав столь необычный путь, я часто встречался с трудностями, которых не удалось преодолеть. Поэтому в обеих работах, и особенно во второй, более поздней, читатель нередко найдет фразу «я не знаю». Тот класс читателей, о котором я говорил вначале, не преминет найти здесь причину для насмешек. К несчастью, немногие отдают себе отчет в том, что самая ценная книга истинного ученого — та, где он откровенно заявляет, что именно ему неизвестно. Хуже всего для читателя, когда автор скрывает трудности.

Когда конкуренция, иными словами — эгоизм, не будет более господствовать в науке, когда люди будут сотрудничать для научной работы, а не для того, чтобы посылать в академии запечатанные пакеты, — они будут спешить с публикацией пусть незначительных, но свежих результатов исследований, добавив: «Остального я не знаю».

Эварист кончил. Он устал, но теперь ему было легче. Злоба и презрение исчезли, остались лишь безразличие и вялость. Затея с изданием брошюры казалась ему теперь ребяческой и никчемной. Что ему за дело до Коши и Пуассона, до экзаменаторов Политехнической школы? Что за дело до всего на свете? Все неважно, кроме мгновений, когда отступает тьма и открываются новые дали. Здесь, в гнилой дыре под названием Сент-Пелажи, стоит жить только ради этих мгновений.





1831 год

Медленно поворачивалась ржавая, тяжелая машина правосудия. Для тех, кого подхватило, закрутило, сломило это неизменное, постоянное вращение, выхода не было. Порой казалось, что машина остановилась, упустила жертву. Но скоро жертве напоминали, что система не стоит на месте. Придет и твой черед.

Галуа прождал июль, август, сентябрь. Наступил октябрь, а суда все еще не было. Более трех месяцев предварительного заключения! В прошлый раз он провел в Сент-Пелажи всего месяц, а на этот — уже три. Три месяца за то лишь, что он надел форму артиллериста национальной гвардии! Нет, даже он недооценил тиранию этого режима. Если его и оправдают, все равно никто не возместит этих трех месяцев отчаяния и горя. Если его приговорят к двум неделям тюрьмы, он все-таки просидит в тюрьме две недели и еще три месяца предварительного заключения. Стоило назвать его заключение «предварительным», и вот оно уже не существует в глазах закона. Но оно не стало от этого менее реальным.

«Сколько же еще дней? — спрашивал себя Эварист. — Сколько недель? Это зависит от суда. Но в любом случае к приговору следует добавить некую произвольную величину — срок предварительного заключения. На мою долю выпала честь выяснить, как может быть велика эта константа интегрирования.

Во многом меня не могут обвинить. Все мое преступление в том, что я надел форму гвардейской артиллерии. То же делали и многие другие. В этом-то и заключается моя ошибка. Я совершил нечто слишком незначительное для суда присяжных. Нечто маловажное, мелкое. Теперь они осторожненько и преспокойно забрали меня в лапы. Они обойдутся даже без присяжных. Правосудие куда более действенно, когда имеет менее величественный вид. Я подстрекал людей против Луи-Филиппа, и меня оправдали. Но за то, что я надел форму гвардейской артиллерии, я был и буду наказан потому, что я подвластен не двенадцати присяжным, а одному судье, такому же незначительному и маловажному, как и преступление, в котором меня обвиняют. Судью ничего не стоит рассчитать, а раз так, он должен угождать хозяевам».

За то, что Дюшатле нарисовал грушу и написал на стене, что приносит ее во имя свободы на гильотину, его оправдали. Но за ношение формы гвардейской артиллерии Дюшатле и Галуа судили только в конце октября. Они нарушили статью 259 уголовного кодекса. Суд был недолог, судья — полон решимости и не слишком разговорчив. Он огласил приговор: Дюшатле — три месяца тюремного заключения, Галуа — шесть.

Орлеанистская пресса возликовала. Она уже однажды радовалась, когда 14 июля схватили заклятого врага короля Эвариста Галуа. Теперь, когда, отбыв более трех месяцев предварительного заключения, он был приговорен к шести месяцам тюрьмы, она снова торжествовала. Больше девяти месяцев! Почему Галуа наказан вдвое строже, чем Дюшатле? Ответ был прост. Орлеанистская пресса решила, что судья мудр и справедлив. Галуа провинился вдвое больше, чем Дюшатле. Верно, что обоих схватили одновременно и при тех же обстоятельствах. Верно, что оба были в мундирах расформированной гвардейской артиллерии. Верно, что у каждого был заряженный пистолет и заряженное ружье.

Но была и весьма существенная разница. У Галуа был нож, у Дюшатле — нет. Если на одну чашу весов правосудия положить форму артиллериста, пистолет и ружье, а на другую — только нож, чуткий инструмент справедливости будет сохранять полное равновесие. Слова «За Луи-Филиппа», сказанные однажды, когда был занесен клинок, придали ножу вес и значение. Значит, Галуа, положивший на чашу весов груз вдвое больший, чем Дюшатле, должен по справедливости отсидеть в тюрьме вдвое дольше.

Буржуа, любящие Луи-Филиппа, были счастливы узнать, что жизнь их короля целых полгода будет вне опасности. Они боялись только, как бы апелляционный суд не изменил приговора. С облегчением прочитали они про себя — или вслух, своим толстым женам или семейству в полном составе — отчет о заседании апелляционного суда, напечатанный в «Газетт де Трибюно» («Судебной газете»).