Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 79

Но, пожалуй, хуже всего было видеть лица моих старинных друзей. В их взглядах сквозила жалость. Жалость! Я не решался заговорить с тобой из страха увидеть жалость на твоем лице. Если я по старой привычке цитировал Сенеку или Вольтера, друзья опускали глаза и краснели. Самыми жестокими в городе оказались дети. Их подучили приходить к моему дому и распевать песенку про мэра, который

Я не обращал на них внимания, я пытался уговаривать, я сердился — мне только смеялись в лицо.

Ты помнишь, дорогой мой Эварист, как в добрые старые времена мы забавы ради сочиняли песенки о жителях нашего города, о злободневных событиях. Это были стишки, порой ядовитые, порой остроумные, порой глупые. Некоторые из них ходили по городу и нравились людям. Последние два года в городе кто-то распространял песенки самого вульгарного и непристойного содержания. Приписывали их мне. Даже среди моих друзей находились такие, которые верили, что их автор действительно я. Те, у кого хватило порядочности поговорить со мной, возможно, поверили моим возражениям. Я говорю: возможно. Теперь я в этом уж никогда не смогу убедиться.

Я уверен, что тебя поражает дьявольская простота их плана. Поразила она и меня. Сейчас мне трудно понять, почему моим врагам понадобилось так много времени, чтобы его придумать. В Бур-ля-Рен наша семья жила иначе, чем большинство других. У нас были свои книги, свои взгляды. Мы говорили и поступали так, что могли либо вызвать смех, либо внушить уважение. Пятнадцать лет меня предпочитали уважать, два последних года — высмеивать.

Я думал покинуть город и уехать в Париж. Ты ведь знаешь, что за последнее время я часто бывал в Париже, снял там квартирку. Именно здесь, так близко от тебя, пишу я это письмо. Но насмешки, песенки и улюлюканье преследуют меня. Уехать совсем — значит признать свое поражение. Есть лишь один способ разбудить совесть у тех, кто был причиной моего несчастья: убить себя, причем так, чтобы никто не сомневался, почему я это сделал. Решившись на этот крайний шаг, я могу возродить уважение к себе и к моей семье. Тогда никто не посмеет издеваться над тобой и твоей матерью.

Я задыхаюсь. Я умираю потому, что мне не хватает чистого воздуха. Отравленный воздух, который убивает меня здесь, в Париже, — дело рук клеветников из Бур-ля-Рен. Нужно, чтобы люди это узнали и поняли.

Мне тяжко прощаться с тобой, милый сын. Ты мой старший сын, и я всегда гордился тобой. Когда-нибудь ты станешь великим, прославишься. Я знаю, что этот день наступит. Но я знаю также, что тебя ждут страдания, борьба, разочарование.

То, что со мной произошло, не случайность. Ты хорошо понимаешь, сынок, что меня свели в могилу не приходский священник, не глупость или злоба каких-то людей. Все это, как тебе очень хорошо известно, только внешние проявления чего-то гораздо более глубокого и значительного.

Ты станешь математиком. Но даже математика, самая благородная и отвлеченная из наук, как бы она ни была возвышенна, тоже глубоко уходит корнями в землю, на которой мы живем. Даже математика не избавит тебя от страданий, не заслонит от тебя страданий других. Борись, сын мой, борись более отважно, чем я, и пусть доведется тебе в жизни услышать колокола свободы…»

В комнату вошел мсье Лабори. Он подошел к Галуа, отеческим жестом погладил его по голове и предложил:

— Может быть, вам хочется повидать мсье Ришара? Он мне говорил, как высоко ценит вас. Не лучше ли вам повидаться с ним?

Эварист с усилием, сквозь рыдания ответил:

— Нет! Я никого не хочу видеть. Только отца.

— Успокойтесь. Я понимаю ваши чувства. Если хотите, можете на неделю уехать из коллежа. Можете отправиться тотчас же. Я велю надзирателю вам помочь.

После того как Галуа вышел из комнаты, директор негромко сказал:

— Вот к чему приводит безбожие! Ни один верующий католик не кончит жизнь самоубийством. Как может наша школа возродить набожность, если семья разрушает ее? Отец, который решается причинить сыну такое горе! Атеизм — вот проклятие нашего времени. Жаль бедного мальчика. Он оказался жертвой атеизма.

Мсье Лабори сел за письменный стол и снова взялся за работу.

Год 1829, 5 июля

От дома мэра похоронная процессия направилась к церкви. По обе стороны катафалка с крестом и ангелами из черного дерева шли по три человека. Они поддерживали гробовой покров. Двое в черном шагали впереди.

Мадам Галуа с дочерью и Эварист шли за гробом. Мать Эвариста шла, высоко подняв голову. Лицо ее было холодным, жестким. За ними следовали сестра мадам Галуа с младшим братом Эвариста, Альфредом, затем — остальные члены семьи, граждане Бур-ля-Рен.





Люди перешептывались:

— Да, это приходский священник.

— Когда он приехал, все и началось.

— Возможно, мэр и был малость чудаковат, зато он был порядочный человек.

— И он был нашим мэром.

— Неужели священник посмеет прийти?

— Неужели он посмеет не прийти?

Те самые люди, которые прежде ненавидели мэра, теперь обратили свою ненависть против приходского священника. Как же он упустил из виду, что у мэра в руках такой козырь — собственная жизнь? Те, кто любил мэра и прежде, теперь возненавидели священника вдвойне.

Процессия поравнялась с церковью. Жадные взоры зрителей устремились к группе одетых в черное с белым мужчин и подростков, стоявших перед церковью, чтобы встретить тело. Здесь ли приходский священник? Нет, его тут не было. «Трус», — это было шепотом сказано теми, кто воскликнул бы: «Да как он посмел?», увидев его. Одни почувствовали облегчение, другие — ярость, когда увидели помощника приходского священника, викария, в стихаре и с требником в руках. Это он отслужит панихиду вместо приходского священника, и это он окропит тело усопшего святой водой. Рядом с викарием и двумя священниками из соседних приходов стоял мальчик из церковного хора с кропилом и святой водой. По обе стороны стояли со свечами в руках церковные служки, а впереди еще один мальчик держал в руках крест.

Катафалк остановился. Гроб подняли, и живые вслед за усопшим гуськом отправились в церковь в сопровождении мальчика с крестом и «Miserere mei, Deus»[8] викария.

Многие остались на улице, показывая, что не желают войти в церковь, которая встала между ними и их любимым мэром. Снова послышались обвинения.

Но сегодня одних слов было мало. Нужно показать духовенству, ненавидевшему мэра, как сильно они, граждане Бур-ля-Рен, любили его. Люди подошли к катафалку и встали перед ним, наблюдая за резными дверями церкви.

Отсюда были видны крест и священники, гроб и те, кто вошел в церковь за гробом. Стоявшие снаружи нехотя расступились, с явной враждой давая дорогу викарию, священникам и мальчикам из хора. Викарий прочел молитву, и похоронная процессия направилась к кладбищу.

Неожиданно люди, шедшие перед катафалком, остановились. Остановился и мальчик, который нес крест, священники, катафалк с гробом, вся процессия. Тогда несколько человек из тех, кто шел перед катафалком бросились к гробу. Эта внезапная выходка показалась неуместной, неподобающей на похоронах.

Не обращая внимания на служек, державших концы покрова, они взяли гроб. Один из них с вызовом заявил: «Мы почтим память мэра — понесем его гроб».

Викарий оглянулся. Он спокойно ждал, не выказывая ни гнева, ни неодобрения. Вся эта демонстрация была задумана, чтобы воздать почести мэру и возмутить духовенство. Удалось только почтить память мэра. Спокойствие викария передалось остальным духовным лицам. Никто не запротестовал. Вскоре процессия в полном порядке двинулась вперед. Только гроб уже не везли лошади, его несли на руках.

8

«Помилуй меня, боже» (лат.).