Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 54 из 61



В марте 1941 года ему исполнилось тридцать два года.

«Господа, ему тридцать два года. Это, по Данту, середина жизни или около того. Это эра, когда в ту или иную сторону человека мутит». Так утверждает один из героев повести Тынянова «Смерть Вазир-Мухтара».

Но, странное дело, его никуда не мутило. Напротив, все успокоилось в нем, устоялось. Ощущение удачи не покидало его. Трудное прошлое было позади, настоящее радовало, будущее волновало.

Все еще только начиналось.

Стояла середина его жизни. Жизни ему оставалось три года.

Часть третья

НАЧАЛО И КОНЕЦ

На Кавказе тогда война была.

I

В конце мая 1941 года Капиев уехал лечиться в Железноводск. Бессонные ночи кончились, он мог отдохнуть, заняться своим здоровьем, которое все ухудшалось. Там, в санатории, вечером 21 июня он выправил корректуру «Московского дневника», присланную из журнала «Молодая гвардия». Выходила из печати 5-я книжка журнала, в которой заканчивался «Поэт».

Утро 22 июня подвело черту под целой эпохой в жизни нашей страны, в истории всего мира и в личной судьбе каждого из его обитателей.

II

Вставай, страна огромная, вставай на смертный бой! Слова были новые, до края наполненные новой, ничем не смягченной прямотой и правдой.

Вчерашние песни о войне были веселые. Девушки и ребята пели их, возвращаясь с вечеринок, взявшись под руки.

Слова и музыка этой песни были другие.

Они ничего не обещали, но властно, требовательно позвали каждого.

Уходили на фронт, на смертный бой. Уходили молодые — из деревень, из городов, из Москвы и Ленинграда, с Урала и из Сибири. Составы гремели по огромной стране.

Уходили добровольцами немолодые отцы семейства, не подлежащие призыву, и отворачивались, отрывая от себя жен. Уходили защищать дом, детей, землю.

Хлопали двери, последний раз вскрикивали женщины.

О каждом таком прощанье и о том, что ждало этих людей впереди, можно писать отдельную книгу.

Как льдина, отколотая от прибрежного льда, кружась в сильном потоке, стремительно уходила вдаль, терялась из виду недавняя мирная жизнь. И даже вспоминать ее было некогда, невозможно.

«Я смотрел на мир, как в зеркало, — написал Капиев позже, — и мир был прекрасен, озаренный лучами солнца. Но вдруг померкло все, черная туча нашла на зеркало, и мир угас».

Не всякий из его современников видел мир таким озаренным. Но это был мир, и туча войны накрыла его.



Война была еще далеко от Кавказа. Капиева не брали на фронт из-за болезни, а он не мог сидеть в тылу. «Мои ровесники и друзья все на фронте, — писал он товарищу осенью 1941 года. — «На фронт! На фронт!» — кричу я и бью крыльями об стол… Тщетно! Военной специальности у меня нет, корреспондентов и без меня, видно, хватает, а в качестве рядового пока не берут: вернули до особого приказа…»

Пока Капиев по распоряжению Пятигорского городского комитета обороны выступал с чтением своих стихов в рабочих клубах, работал в возродившихся теперь «Окнах сатиры» — писал агитационные стихотворные подписи для карикатур на фашистов:

«Солнце, облака и птицы…» — это как будто дословно мирные картины из его «Поэта».

Реальность войны была еще неизвестна ему. Потому, быть может, снопы у него так легко превращается в танки, а птицы — в «ястребков».

В январе 1942 года он впервые выехал на фронт. Он был командирован в Ставропольскую кавалерийскую дивизию «для написания книги о ее героях и героических делах».

«Завтра едем на фронт, — записывал он. — Чувства такие: тревожное любопытство, уважение к самому себе и в то же время зависимость (или подавленность, что ли) оттого, что близится, втягивает тебя то самое неумолимое и неведомое чудище, что называется фронтом».

На том фронте, куда отправлялся Капиев, в эти дни настроение было приподнятое. Немцев только что выбили из Ростова-на-Дону; особенно отличились кавалерийские казачьи полки, в которые и ехал Капиев.

Потому, быть может, в письмах его — оттенок радостного удивления. «Здесь все иначе, чем я ожидал, — пишет он жене 26 января. — Такого спокойствия и задушевной дружеской атмосферы я давно уже не видал. По крайней мере, это ошеломляет. Но фронт есть фронт, и грозное дыхание его нет-нет да и коснется души…

Счастлив и радуюсь, что нахожусь здесь со всеми на фронте. Странное дело — он втягивает и манит. («Смертельное — манит», — говорили мудрецы)».

Он любуется кавалерией, участвует в ее маршах, пишет для нее песни. Ему кажется, что он уже «в самом пекле». Он видит убитых, раненых. Но слишком громко звучит еще в его письмах и записях самозабвение, увлечение, чистая радость профессионала, чувствующего себя «на месте»: «Каждая мелочь мне здесь дорога! Я не хочу возвращаться до тех пор, пока не почувствую, что напитался дымом и громом!»

Война еще только разворачивалась перед ним. Ее страшный лик еще только начинал ему приоткрываться.

«Все небо обложено тучами. Конца-краю не видно этой войне. Вот в чем трагедия». Так пришло к нему однажды и это понимание, в разное время настигавшее в тот год каждого.

Сильных оно делало холоднее и тверже, но старило разом на несколько лет. «А жизнь идет, идет… — записывает в эти же дни Капиев. — Кажется, я еще и не начинал жить, а уже близится ее конец. Что делать?»

Вернувшись в Пятигорск, он заболел. Сильнейшее обострение язвы не проходило больше месяца. Потом он поднялся, поехал по станицам — рассказывать о том, что видел на фронте. Он обнаруживал в себе оратора. Он сам с удивлением замечал, как с силой прижимал вдруг ладонь к груди, резко вскидывал брови, меняясь в лице. Замечал он это, лишь ощутив мертвую тишину, повисавшую в зале.

Он говорил им: «Я горец. Теперь напоминают мне об этом…» Он говорил: «Мои и ваши предки…» Он напоминал о старинной вражде и об изгладившихся воспоминаниях, о своей судьбе, ставшей для него символом судьбы его народа.

— Я забыл, что я не русский, хотя на лбу моем написано это, — говорил он. — И думаю, и говорю, и пишу по-русски.

Перед ним сидели разные люди и по-разному слушали его. Он призывал их к стойкости. Враг близился к Кавказу. В августе 1942 года он подошел вплотную к предгорьям.

Армия уходила из Пятигорска, за ней вместе с тысячами других ушел с рюкзаком за плечами Капиев. Семья его осталась в городе.

5 августа он начал третью записную книжку, озаглавив ее: «Эвакопуть». Более двух недель отступали беженцы к Дагестану. Люди падали вокруг, умирали от солнечного удара. Трактора запахивали в землю небывалый в эту осень урожай. Ревели стада. Стояли покинутые людьми сакли.

«Не знаю ничего страшнее этого бурьяна — колючек. Ими зарос весь аул, все его улицы. Дома пусты, дворы пусты. Народ, бросив его, ушел куда глаза глядят».

Силы кончались, мучили боли в желудке, но он все писал. Он видел такое, что считал не вправе забыть. Он чувствовал себя свидетелем на будущем страшном суде — в любую минуту безмерной усталости, ужаса, жалости.