Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 61

Ведя торговые дела в местности, наполовину заселенной русскими, Мансур Капиев неплохо знал русский язык, как, впрочем, многие лакцы — жители Кумуха. Русский ученый Н. И. Кузнецов, путешествовавший в 1911 году по Дагестану, отмечал специально эту особенность аула — центра Лакии. «В Кумухе не только молодые люди, но и пожилые, и многие старики говорят по-русски, даже женщины некоторые, не исключая старых, знают хорошо наш язык. Когда мы верхом проезжали по улицам Кумуха, ребятишки приветствовали нас русскими приветствиями: «Здравствуйте, дяденька, здравствуйте, барин»…»

На сам быт жителей Кумуха это, впрочем, влияния почти не оказывало. Потому для жены Мансура Капиева Айшат, девушки из горного аула, первое время все связанное с бытом русских было до оторопи непривычным. «Когда моя мать, впервые выехав из аула, попала в русский городок, где отец тогда работал в мастерской, — писал потом Капиев, — то больше всего ее поразили здесь свиньи, пасшиеся на пустыре. Она полчаса стояла, окаменев, точно увидев черта. (Ведь в горах свинья существует лишь в ругательствах и по религии проклята, как и сатана, — откуда было бедной горянке видеть живую, хрюкающую свинью?)».

Мансур выучил жену читать и писать по-русски. Когда родился Эффенди, мать его была уже достаточно грамотна, чтобы в отсутствие мужа вести дела в лавке. Мансур часто уезжал в Ростов и присылал ей оттуда товары. Она могла не только сосчитать их, но и записать. Русский язык играл в семейном укладе Капиевых немаловажную роль.

Отец часто привозил из Ростова русские книги — обычно сказки. Их читали детям вслух отец, мать, иногда Гасан-Гусейн — их родственник, помощник отца в лавке. С ним маленький Эффенди дружил. Вечерами надоедал ему одной и той же просьбой: «Расскажи!» Это означало: «Расскажи сказку!»

Из далекого русского города отец привозил и игрушки, которые Эффенди исправно разорял, а однажды подарил сыну игрушечную лошадку. Эффенди до изнеможения катался на ней по двору и кричал:

— Гасан-Гусейн! Ты, наверно, от радости умираешь, что у меня такой лисапед!

Зимы в степном краю стояли лютые, со снежными бурями. Мальчик боялся их, со страхом прислушивался к завываниям ветра.

Мать говорила:

— Вон буря ищет, где маленький лакец.

— Скорей скажи ей, что лакцев здесь нет! — просил Эффенди.

Снежная буря, не утихая, гуляла по непривычным для горца просторам, и порою сама мать со страхом вглядывалась во тьму за окном. Ей мерещились несчастья.

Вместе со своими детьми мать растила сироту Дамадана — родственника. Его отца убили несколько лет назад кровники. Однажды Дамадан поехал в другое село, к дяде. Дядя избил его за что-то. И мальчик пешком решил вернуться домой. «Обо всем этом мы узнали лишь на следующий день, — рассказывает Э. Капиев. — Но в эту ночь матери моей приснился отец Дамадана. Он будто вошел в саклю в черной бурке и, сев на нары, снял папаху. Голова его была свежебритая, синяя. — Айшат, — сказал он хмуро, обращаясь к матери, — почему ты не смотришь за моим сыном? Нехорошо!

Мать проснулась в страхе. И действительно, в эту ночь Дамадан, оказывается, сбился с пути и едва не погиб в снежном буране… С тех пор мать всегда чувствовала себя виноватой перед ним и всячески угождала сироте».

Дома у Капиевых говорили, конечно, по-лакски. Но все друзья были русскими — Коля и Костя Песоцкие, другие ровесники, школьные подруги сестер. На улице дети Капиевых говорили только по-русски. Да и дома, когда дети приходили со своими приятелями, родители из вежливости переходили на русский язык.





Итак, до девяти лет Эффенди жил не в дагестанском ауле, а в станице, где кругом звучала русская речь. Старшая сестра Капиева, Гайбат, вспоминает, правда, что это был «не тот русский язык», который они услышали постом в Буйнакске. Это было скорее смешанное русско-украинское наречие, характерное для тех мест. До школы дети Капиевых на таком именно языке и говорили. «Вит-киля ты идешь?» — спрашивали они, пребывая в уверенности, что говорят на чистейшем русском языке.

Когда Эффенди было шесть лет, старшие его сестры пошли в сельскую русскую школу. Дома появились новые книги — учебники. Он хватал их, листал, вглядывался в рисунки, бежал к матери с вопросами. «Детство мое. В учебнике скелет. Мать объясняет, что это костяной человек, который живет в море. Мне страшно. Он мне часто снится, и я чувствую смутно — это смерть».

Сестер летом возили в Кумух — учить корану. Иначе отцу грозила ссора со старшим братом — по горским понятиям, вещь немыслимая. (Жену можно найти другую — брата найти нельзя.) Брат Махмуд-Гаджи получил хорошее мусульманское образование и с неудовольствием наблюдал за образом жизни семьи Мансура. Эффенди мать пожалела. «Как он будет целыми днями стоять в медресе на коленях? Он ведь у нас маленький».

Жалость ее была материнская, неосновательная. Всех мальчиков начинали учить именно с этого времени — с пяти или шести лет. С утра они уже стояли в медресе на коленях, каждый перед своим низеньким столиком из двух перекрещенных досок, на которых удобно умещалась раскрытая книга. Книга была одна — коран. Считалось — двадцать пять лет надо учиться, чтобы научиться читать и понимать все его 114 сур (глав). Два года шло только на то, чтобы выучиться арабской грамоте и заучить наизусть несколько сур на языке, так и остававшемся непонятным. Обучение не приносило муталлимам (ученикам) особой радости. Отец, передавая сына мулле, говорил:

— Мясо твое, кости мои! — что означало: бей как угодно и сколько угодно, но «не калечь, не ломай костей». Условие это добросовестно соблюдалось. Суры корана, заученные в детстве, и сейчас вспомнит и прочитает без запинки наизусть пожилой лезгин, табасаранец, лакец, часто так до сих пор и не зная смысла на всю жизнь сохранившихся в памяти строк…

Так или иначе, Эффенди учить корану не стали. Вместо этого он в Аргаки начал ходить с сестрами в русскую школу. Учитель Николай Васильевич не гнал его домой. Все уроки шестилетний Эффенди рисовал. Особенно ему нравилось рисовать портреты. Это было, заметим в скобках, занятие, в высшей степени неподходящее для дагестанского мальчика! Аллах в коране назван мусаввиром, что означает — формовщик, творец. Потому творцы изображений являлись подражателями аллаха и заслуживали наказания. Предполагалось, что на страшном суде оскорбленный аллах может приказать ваятелям и художникам вложить душу в их изделия — «а где ты возьмешь душу, несчастный грешник!». Потому почти не осталось портретов великих деятелей и полководцев Востока, а набожные мусульмане и сейчас терпеть не могут фотографироваться.

Эффенди рисовал и слушал, о чем рассказывает учитель. Часто речь шла о дальних странах, о том, что там растет, какие водятся животные и как живут там люди. Начатки знаний каким-то способом укладывались в совсем еще детский мозг — знаний не обиходных, так сказать, прикладных, необходимых каждому в суровом горском быту и постигаемых на опыте, а иных, почерпнутых из книг. Сверстникам Эффенди, бегавшим в это самое время по улицам Кумуха, такого рода знания были еще недоступны.

Иногда в школе по вечерам показывали для всех кино — тогда еще называвшееся «туманные картины». На полотно выходили необычно одетые барышни, прохаживались странной походкой.

— Мама, мама, посмотри, как ходят, — быстро шептал он. — Как перестанут — я пойду посмотрю: может, они там сзади прячутся!

А в горных аулах кино увидели впервые едва ли не в начале тридцатых годов, и Капиев тогда уже сам наблюдал за впечатлениями людей куда более взрослых, потрясенных, как дети, неведомым зрелищем. Они громко ахали, когда на экране крупным планом появлялось лицо.

— Смотрите, — бормотал древний старик, — какие великаны жили в старину, а?.. Це-це! — И качал головой.

— «Это с помощью нечистой силы показывают кино», — рассуждал другой. — «Да, да! Если не так, то почему же тогда не могут показать они при свете, а непременно нужно, чтоб была тьма?..»

Для Эффенди эти сложные вопросы разрешились в раннем детстве. И детство это текло не совсем так и даже совсем не так, как текло бы оно, если бы мальчик жил в Нагорном Дагестане. Средний уровень русской провинциальной культуры военного времени коснулся его, влиял на него — быть может, не менее, чем местные установления того народа, к которому он принадлежал.