Страница 59 из 60
— Но… ваша жена… Она еще совсем не стара…
— Еще бы! Он пережил всех своих жен, и Манушак у него от четвертой жены, на которой он женился уже будучи за пятьдесят. Так вот, старик — жуткий сладострастник, как вы, наверное, могли уже заметить. — И Самсут вынуждена была признаться себе, что действительно от слов, и рук, и всего существа могущественного хозяина фирмы исходит какая-то горячая властность, даже обаяние… — А контракт — самая удобная форма для того, чтобы заполучить женщину в свою полную зависимость, уж поверьте мне. «Рекламное лицо фирмы»! А вы знаете, что перед этим вам придется пройти массу съемок, причем в том числе и в весьма откровенном виде. А такой материал — всегда удобная заначка для шантажа. К тому же большая часть предложенных денег уйдет на налоги, проплаты и так далее. А неудовольствие всего клана, ревность прошлых любовниц? Это же Греция, мадам… В общем, честно скажу вам, Самсут-джан, перспектива не блестящая, и я рад, что смог оказать вам добрую услугу. Успел, так сказать.
Настроение у Самсут испортилось. И ей было жалко отнюдь не недоставшихся баснословных денег, а того, что такой дивный, такой интересный старик, сразу чем-то понравившийся ей, оказался всего лишь расчетливым покупателем женского тела. Савва предложил еще проехать посмотреть единственный сохранившийся не античный, но старый район города — Плаку, но Самсут попросила вернуться, по дороге заехав в агентство и купив билет на ближайший самолет.
На вилле, пустой по случаю рабочего дня, Самсут устроилась на балконе, выходившем в сад. Она уже переоделась и собрала чемодан. Больше делать было нечего. Вещей у нее практически не было, денег тоже, так что ей оставалось лишь дожидаться завтрашнего дня, чтобы, быть может, навсегда покинуть эту сказочную страну. Бедная петербурженка решила весь остаток дня провести на вилле и просто отдохнуть, ни о чем более не думая и не беспокоясь. Однако волны воспоминаний нахлынули на нее, порождая грустные размышления. Снова пронзительно пахло смолой, и Самсут вдруг вспомнила, как в детстве на даче она с наслаждением грызла свежие сосновые побеги, казавшиеся вкуснее любого лакомства. А Маро ругала ее за это. Ах, бабушка, бабушка, опять твоя внучка чуть не влипла в дурацкую историю. «Да и вообще, пожалуй, вся моя жизнь оказалась какой-то дурацкой нелепой историей, — с горечью думала она. — И зачем только, милая, сама верившая всем, Маро, ты научила меня так доверять всем?..»
Самсут все пыталась встряхнуться и прогнать грустные мысли, дабы полной грудью вдыхать волшебные ароматы, что ее окружали. Дабы напитаться небывалыми доселе видами и ощущениями на всю ее дальнейшую, неведомую и, похоже, невеселую теперь жизнь. «Нет, надо взять себя в руки, — твердила Самсут сама себе, — собраться и достойно закончить этот последний день пребывания за столь неожиданно свалившейся границей». Но тут мысль о злосчастном разговоре с таинственным Хоровацем, с которого все и началось, — мысль, которая до сих пор все как-то отодвигалась под напором внешних событий, — неожиданно снова вернулась к ней. Кто он и зачем затеял все это? Уже ясно, что не Лев с компанией, и не этот греческо-армянский магнат, чтобы заполучить ее в свои наложницы! Ну пусть даже и не в наложницы, а действительно в качестве «рекламного лица фирмы»… Это с ее-то неухоженным лицом училки за тридцать?.. Впрочем, конечно, за последнюю неделю Самсут даже сама стала себе нравиться, но тогда — пока она еще сидела в своей, как она понимала теперь, по сути нищенской петербургской квартире — никто этого знать не мог…
И неизвестно, к чему привели бы ее эти грустные размышления, если бы действительность вновь не прервала их своей властной и не оставляющей никаких альтернатив рукой. Двери в студио вдруг открылись, и в помещении сразу стало как будто темней — это вплыла, как грозовая туча, Сато все в таком же необъятном черном балахоне, а массивные серебряные украшения посверкивали на ней молниями. За ней как-то бочком протиснулся едва заметный молодой человек, похожий на клерка. Сато грузно опустилась на скрипнувшую кровать и махнула клерку рукой.
— Ты, я вижу, собралась, Самсут-джан, — сочно пробасила она, и клерк перевел ее слова бесцветным шелестом своего голоса. — Значит, не лег тебе наш дом на душу. И просьба брата моего для тебя пустяк, и боль невестки моей — не боль. — Самсут попыталась что-то возразить, но старуха властно остановила ее. — Молчи, все знаю, что скажешь. И не затем сюда пришла, чтобы тебя слушать, а затем, чтобы самой говорить. Мне брат дороже жизни. Ты легла ему на сердце, потому что напомнила мать, — а как он тебя здесь оставит? Только предложить работу может. Вас, молодежь, ныне только деньгами удержать можно. Ладно, не хмурь брови, я вижу, я знаю, что ты не такая. Только не кричи, не возмущайся попусту, а прежде, чем отвечать что-либо, выслушай меня. Теперь я расскажу тебе свою историю…
Был тот черный день давно и далеко. Сапожник Тер-Петросян запер в полдень свою лавку и собрался обедать. Но страшные гости уже стояли под окнами и требовали впустить их. Потекли минуты такие тягучие и длинные, что каждая из них казалась вечностью. «Что лавка? — успокоил жену сапожник. — Лишь бы самим живыми остаться». Но вот двери распахнулись, и вошли трое, и стали рыться в доме, и складывать все в мешки.
— Кровосос, армянская свинья! Это ты, нечестивый гяур, виноват в страданиях нашего народа!
И грохнул выстрел, и стало совсем темно в комнате с низким потолком, и упал наземь сапожник Тер-Петросян. А у стены встала, уже не дыша, его белокурая жена, обхватив своих крошечных дочек и не сводя глаз с камышовой колыбельки. И только старший сын сапожника пятилетний Самвел с диким криком схватил со стола плошку с горячей похлебкой и запустил ею прямо в лицо офицера. За плошкой полетел кувшин, а маленький Самвел схватил кухонный нож и заслонил собой мать и сестер. Началась стрельба, девочки повисли на руках матери, взвизгнул вышвырнутый из колыбели комочек, и дернулась мать, падая и погребая под собой Самвела.
— Турцию — туркам! — раздался крик, и все было кончено. — Мы здесь хозяева, а они падаль.
Только в сумерках Самвел решился вылезти из-под трупа и увидел, что у матери нет лица, а только прекрасные золотисто-пепельные волосы. Как у тебя. В углу что-то пищало. Это была я. Самвел заговорил только через год…
— …И ты думаешь, что такой человек может причинить кому-то что-то дурное, джан? Теперь ты понимаешь?
— Да.
— Тогда останься с нами, девочка, хотя бы на неделю-другую. Понимаешь, он, наконец, нашел лицо матери в твоем взгляде. Ему будет трудно с тобой расстаться. Я скажу, что тебе нужно время, чтобы обдумать его предложение, а сама все это время буду потихонечку готовить его к тому, что ты вернешься домой. Я же понимаю, что твоя родина там — там твой сын, твоя мать. Корни твои там… Я правильно тебя поняла?
Самсут кивнула, и, не говоря больше ни слова, старуха Сато выплыла из студио, оставив в ней запах пороха и крови — и тоску…
Вечером этого же дня Самсут спустилась в кабинет Самвела и сказала, что готова остаться у них в доме еще на какое-то время. Но при одном условии — она не желает быть обыкновенной приживалкой в доме, а посему станет заниматься английским с маленькими внуками и правнуками Самвела. Хотя бы по несколько часов в день.
Перед сном, удобно устроившись в огромной двуспальной кровати, Самсут достала из дорожной сумки листы с распечаткой прабабушкиного текста, которую, со всеми этими своими хлопотами-перемещениями-приключениями, она так и не удосужилась прочесть до конца. Самсут зажгла ночник, приняла полугоризонтальное положение, нетерпеливо перебрала страницы и…
…В эту страшную ночь, Алоша, была зачата твоя сестра Маро.
Наутро дружина Азамаспа ушла на юг вслед за русским полком — но ликование в городе продолжалось. Мы, панские армяне, самонадеянно думали, что враг наш повержен и самое страшное осталось позади. О Боже, как мы ошибались!
Не прошло и двух месяцев, как в дом Гургена-паши пришел Арам-паша в сопровождении доблестного Азамаспа. Лица обоих были мрачны и сосредоточенны. Мужчины долго, запершись, совещались, мой благодетель вышел весь в слезах, приговаривая: «Предатели, предатели… Они бросили нас на съедение волкам!» Я не решилась спрашивать его о чем-либо.
Ночью ко мне вновь пришел Геворк. На этот раз он был ласков и предупредителен. Он рассказал мне, что русские получили приказ срочно отходить на север. Это значит, что в ближайшие недели весь наш вилайет вновь перейдет в руки турок. У армянских дружин недостаточно людей и оружия, чтобы оборонить город не только от аскеров, но и от курдских отрядов, уже бесчинствующих в окрестностях. «Я видел следы этих бесчинств, милая Самсут, — сказал мой жених, — то, что эти собаки вытворяют с армянскими женщинами, не подлежит описанию». В темных глазах его плескалась скорбь. Он поведал мне, что на совете у Арама-паши принято решение — оставить город. Женщины, дети и старики выходят из Вана несколькими партиями в сопровождении малых вооруженных групп из дружины Кери, мужчины же, поголовно мобилизованные в ополчение вместе с дружинниками Азамаспа и Дро, прикрывают их отход и сами уходят с последней колонной беженцев. Конечная цель похода — город Карс, что находится уже в Российской империи.
«Русские еще недалеко, — говорил Эллеон. — Первая партия пойдет прямо по их следам, и у нее, возможно, будет больше шансов добраться до цели, чем у последующих. Поэтому ты, дорогая моя Самсут, покинешь город завтра поутру. Собирайся». Он нежно погладил мой живот, и я поняла, что мадам Анаит успела сообщить сыну о моем «интересном положении». (Ах, Алоша, знал бы ты, сколь мало в этом положении интересного!)
Утром мы двинулись в путь. Все шли пешком — с тележками, с мешками, с малыми детьми на руках. На повозки, груженные припасами, оружием и медикаментами, принимались лишь больные и немощные, в их числе — старая Егинэ, мать храброго Дживана, воина дружины славного Андроника и лучшего друга моего жениха. Прощаясь со мной, Геворк попросил меня присматривать за этой достойной женщиной, пояснив, что Егинэ вывозит из города чудотворную семейную реликвию — нательный крест из дерева, из которого Ной построил свой ковчег.
Не буду останавливаться на тяготах перехода. Скажу лишь, что ни голод, ни лютый холод, ни стертые в кровь ноги, ни пересохшее от жажды горло не причиняли и доли тех страданий, что испытывали мы, глядя на картины зверств, чинимых собаками-курдами. Сожженные дотла деревни, холмики из младенческих трупов с перерезанными горлами, груды поруганных и изуродованных девичьих тел, оскопленные и обезглавленные юноши-подростки, беременные женщины со вспоротыми животами. У фашистских извергов были достойные предшественники!
Много наших умерло в пути, еще больше было ослабших, больных, не могущих идти дальше. Таких мы вынуждены были оставлять в заброшенных горных селениях, в пещерах, а то и под открытым небом, не в силах облегчить их участь ничем, кроме жарких молитв и скудного запаса пищи и топлива. Колонна наша таяла день ото дня, и вскоре очередь дошла и до меня — Егинэ, мать Дживана, тяжко заболела и не могла двигаться дальше, а я, памятуя о слове, данном моему жениху, не могла оставить ее в столь бедственном положении. О том, чтобы погрузить Егинэ на подводу, не было и речи — почти все лошади наши пали или пришли в полную негодность.
Нас, не могущих продолжать путь, набралось пятнадцать человек, среди которых особенную жалость вызывал мальчик лет семи, серьезно повредивший ногу. Мы-то успели пожить, а он — совсем ребенок. Мы сидели в брошенной хане, курдской мазанке, и ждали — кто смерти, кто чуда.
И чудо свершилось! На третий день нашего сидения мы услышали отдаленное конское ржание, цокот копыт и голоса. Я, как единственная «ходячая» в нашей группе, пошла разведать — свои это или враги. И какова же была моя радость, когда увидела я на всадниках, идущих «в один конь» по узкой лощине между гор, знакомые светло-серые черкески и черные бешметы 1-го Кавказского полка. Я закричала, замахала руками. Всадник, шедший первым, остановился, поднял голову… Даже на таком значительном расстоянии я сразу узнала возлюбленного моего Петра…