Страница 84 из 90
Три часа с половиною по полудни. Сейчас возвратился из Царского Села М. Боткин, и сказал, что граф Адлерберг еще не знает, будет ли Государево соизволение выставить картину в Зимнем дворце, и можно ли будет сегодня об этом доложить Государю. Однако же, граф Виельгорский думает, что это будет в мою пользу. Я завтра иду к графу Виельгорскому утром, и, может быть, получу окончательное решение. Мария Николаевна меня спрашивала, где я думаю выставить картину — не в академии ли? Я сказал, что хоть и предложила мне Елена Павловна свой дворец, но так как картина уже в Зимний дворец привезена, и Государь три дня будет там жить до освящения Исаакиевского собора, то, думаю, что самое удобное ее там и выставить, если только это возможно. И вот, вследствие этого, она мне вручила два письма, которые возил Боткин в Царское Село.
От загородного дворца Марии Николаевны до железной дороги нет никаких сообщений, вследствие чего Ее Высочество предложила мне свою карету, чтобы меня туда препроводить. Сначала кучер, а потом унтер-офицер железной дороги пристально на меня смотрели, видя царскую карету, занимаемую лицом без орденов и мундира…
Иордана встретил на дороге — он сейчас же с изумлением целоваться, а жена его, с какой-то дамой, прошла гордо вперед. На другой день он прислал записку с приглашением к обеду, но я извинился недостатком времени, и просил четыре дня сроку для приведения моих визитов к высоким людям в полный порядок, после чего я уже буду более свободнее…
11 часов вечера. Я совершенно здоров, и завтра выхожу».
Его, вернувшегося в Россию, интересовала русская речь, меткие народные выражения; иногда, прислушиваясь к говору женщин, он говорил:
— Это для меня музыка!
Заходил он в церковь послушать церковное пение, и всегда был от него в восхищении. В церкви никогда не позволял себе говорить, даже тихо.
Вторник, мая 27. «В субботу я получил бумагу следующего содержания: „Государь Император Высочайше повелел изволить — привезенную Вами из Рима картину вашей работы выставить в Зимнем дворце в одной из зал по вашему избранию, и, по осмотре этой картины Его Величеством, допустить публику видеть оную… Министр Императорского Двора гр. Адлерберг“.
Обрадовались все дома, получив эту бумагу. Домом я называю: Михаила Боткина, Сергея Петровича Постникова — его двоюродного брата и художника, вместе со мной живущего, и их приверженцев, весьма добрых и дельных людей… В понедельник, в 8 часов, назначено было у нас свидание с Бруни в Зимнем дворце, куда уже привезены были золотая рама и пяльца. Раскупорили ящик без таможенного чиновника, и все там было цело. Это не то, что с пакетами, где ящик с альбомами моими и важнейшими книгами был разбит на пароходе вдребезги, и сызнова был обернут клеенкой с печатями конторы, для сохранения — это было крайне неприятно: все смотрели… правда, что не в таможне, а в конторе Ее Высочества Елены Павловны. С Бруни мы, вытащив цилиндр с картиной, понесли ее в Белый зал, где по последней бумаге она должна быть выставлена до четверга вечера, а потом перенесена в Испанскую галерею Эрмитажа».
Вторник. «Сегодня был прием крон-принца, приехавшего из Штуттгардта, т. е. супруга Ольги Николаевны. Я хотя и ездил в Петергоф, но застал там только Марию Николаевну, которая назначила мне свидание во дворце в среду, чтобы видеть картину…»
Четверг, мая 29. «Среда (28 мая) началась поднесением Кавелину фотографии с надписью: „В знак глубочайшего уважения“… Потом пустился во дворец, где… после долгих, полузначущих разговоров с Бруни у окна против императорского подъезда, заметили (мы) Государя, несущегося со свитой и двумя дежурными на тройке… И вот, Государь проходит с Николаем Николаевичем, кланяясь нам; потом, обернувшись спросил мою фамилию; я вышел из ряда и подошел к Его Величеству. Государь протянул руку, я робко дотронулся, а он пожал, и поздоровался весьма приветливо. Спросил, где же картина, и тотчас я его повел в Белый зал, где она была для этого выставлена. Я, было, хотел пропустить Николая Николаевича тоже вперед, однако же он мне сказал следовать тотчас за Государем. Государь вспомнил, что видел ее начатою в Риме. Спрашивал о значении раба, и рассматривал ее довольно подробно; благодарил меня весьма. После чего граф Адлерберг, князь Долгорукий — министр военных дел, и князь Горчаков — министр иностранных дел, оставались смотреть. Их настигла Мария Николаевна: она села на диван, и уже тут много подробных было разъяснений и вопросов… После чего Ее Высочество очень долго шепотом говорила с Адлербергом, и я несколько должен был быть в стороне. Здесь-то, кажется, решилась моя участь и определение картины… Я отправился к Пименову, чтобы пригласить его — это в самом деле самый талантливый человек, какой в Академии теперь находится… Он меня принял в студии, но я извинился, что не могу оставаться у него лишней минуты сегодня, и поскакал к Монферану. Он меня принял в церкви Исаакия, по-французски рекомендовал меня графу Гурьеву, который меня вежливо спросил: „Est-ce que vous etes francais, monsieur?“ <Вы француз, господин? — фр.> — „Non, monsier, je suis russe“ <Нет, господин, я русский. — фр.>, я отвечал. — Как, русский! — воскликнул начальник комиссии, — я никак не могу в этом костюме и с бородой допустить к послезавтрашней церемонии. Француза дело другое, но русского — никак. Я отвечал, что сейчас был на представлении Государю Императору, который, обласкав меня, ничего об этом не заметил. Но граф продолжал горячиться и сказал: „Какого бы чину ни был русский, все-таки он должен быть без бороды“. Я сказал, что ни на какой чин диплома не имею, но граф, к удивлению всех присутствующих, рассердись, отошел. Монферран сказал: „Moi j’ai fait tout ce que je pouvais“ <Я сделал все что мог. — фр.> — Я рассматривал живописи, но нашел только архитектуру Монферрана, которая и снаружи, и внутри превосходит и живопись, и скульптуру далеко. В самом деле, архитектура напоминает греческую, или лучше римскую, и драгоценностию материалов делается монументальною, тогда как скульптура, потеряв весь характер Фидия, изнемогает под новыми приложениями к церкви, а живопись, законно выйдя из первобытной византийской, остановилась здесь только на холодном академическом учении…»
Ситуация с графом Гурьевым очень забавляла художника.
Накануне освящения Исаакиевского собора, во время представления А. Иванова великой княгине Марии Николаевне, она, между прочим, спросила его, будет ли он завтра в соборе на освящении храма.
— Я не могу быть, ваше величество, — отвечал Александр Андреевич, — там будут только особы первых пяти классов.
— Что за пустяки, — как образованная и умная женщина, возразила она. — Вы художник первого класса, вам следует быть. — И написала записку к графу Дмитрию Александровичу Гурьеву, члену Государственного совета, президенту всех церемоний, проводимых в Петербурге, о дозволении Иванову присутствовать при освящении храма.
Услышав отказ Гурьева и сказав о приеме, оказанном ему государем, Иванов прибавил:
— Я поставлен вашим решением в необходимость явиться снова к ее высочеству и доложить, что я не могу исполнить ее приказания.
— Ну, постойте, постойте, — сказал недовольный граф, видя, что художник хотел удалиться, — вот вам билет.
На церемонии, как рассказывает легенда, живущая до сих пор в среде художников, Иванов несколько раз прошелся перед сиятельным графом, гордо поглаживая свою окладистую бороду, а потом жаловался знакомым:
— Как встретишься с каким-нибудь русским «высокопревосходительством», так и пожалеешь от всей души, что ты русский.
Пятница, мая 30. «Третьего дня вечером в 6 часов я взял карету, чтобы привести графа Толстого, вице-президента во дворец; у него случились и Пименов, и Шевченко, — поехали мы все вместе…
На другой день, вчера, в четверг, я поехал в Царское Село, полагая представиться Ольге Николаевне, но обер-гофмаршал Муханов, посредством которого нужно это сделать, сказал, что Великая Княгиня едет в Петербург, и что в субботу или понедельник будет мое представление. Два брата Мухановы живут вместе — один из них товарищ министра народного просвещения. С ними я очень много разговаривал о сущности моего положения настоящего. Вопрос был тот, — что лучше: пенсию по смерть, или плату единовременную? Я напирал на последнее, и, кажется, они убедились…