Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 30 из 90



Знакомый А. С. Пушкина, князя В. Ф. Одоевского, С. А. Соболевского, друг Д. В. Веневитинова, он жил, по словам С. П. Шевырева, «в мире греческом и латинском».

Иванов и Рожалин познакомились в доме у Волконской. Здесь и происходили их беседы. Рожалин, слушавший в Германии лекции профессоров, говорил о немецких философах, познании действительности, истории человечества… Увлеченный услышанным, Иванов запишет в те дни: «Шевырев виноват перед нами художниками. Он не хотел нас беспокоить образованием новой философии, открытием коей мы обязаны Рожалину…»

Как отголоски разговоров, появлялись в тетради следующие записи: «Источник искусства — душа художника», «Душа, образованная математически и совершенная в нравственности, есть цель создания мира». Беседы с литератором-философом («…мысли мои с каждым днем растут до такой степени, что я едва успеваю обдумывать то, что от вас слышу по вечерам») натолкнули Иванова на мысль попробовать свои силы в литературных трудах.

«Вследствие моего счастливейшего знакомства с вами, — писал он, — посылаю вам мое сочинение на разсмотр, дабы вы решили, могу ли я когда-нибудь писать пером. Пожалуйста, не примите иначе мою прозу, как за школьный урок…»

Его тогда занимала мысль о «златом веке человечества». Явно адресуя новому знакомому свои размышления о грядущем, он записывал в тетради: «Тогда законы уничтожатся, люди совершенного возраста почти не будут разговаривать между собой, ибо всякий все узнает, каждый возьмет соху и вспашет себе хлеб для пропитания… Человек в сем веке с улыбкой будет умирать, сей-то век есть назначение человека <…> Общества созданы… единственно для того, чтобы каждое из них блистало коренным своим достоинством… чтобы соревнование разнородных успехов приблизилось к общему „Златому веку“ — нравственному совершенству каждого…»

За написанным угадываешь мысль потаенную, родившую рассуждения: среда, в которой художник оказался, где искусство стало холодным ремеслом, голым артистизмом и источником благополучия, среда атеистическая, нежели религиозная. Она требовала нравственного усовершенствования.

Рожалин, словно угадывая его мысли, говорил при очередной встрече:

— Дело поэта — подвиг. Свой венец художник покупает ценой жестоких мучений. Он часто встречает непонимание и даже вражду, но в творчестве своем живет всей полнотой счастья. Поэт и художник поднимаются над ремеслом, поскольку уделом обоих является мысль. Они познают действительность не только изображая отдельные ее явления; в художественном произведении выступает воссоединенным то, что в жизни и мышлении разъято.

— Каждый из нас, художников, заботится только о своей превосходительной индивидуальности, и только что ее устроит, то сейчас же и махнет на всех прочих, — отвечал Иванов. — Не говорю обо всех. Скажете, а закон христианский? А любовь к Богу и ближнему? Отвечу: этими вещами мы себе поставили обязанностию заниматься только в церкви, а вышед за порог храма, забываем их…

К религии Рожалин был, вероятно, равнодушен. В ноябре 1833 года, тяжело больной покидая Италию, он напишет Иванову с дороги: «Милый Иванов, я еще жив. А что делаю? Еду да еду со станции на станцию, какая скука! Да авось недалеко последняя, где все съедемся, только не увидимся по моей философии…»[23]

И не голос ли Рожалина слышишь, читая запись, сделанную Ивановым после одной из их бесед: «… желательно бы было, чтобы люди просвещеннейшие ускорили свой шаг к нравственному совершенству, или — что все равно — примирились бы с Евангелием Иоанна, ибо книга сия омерзела в глазах человека от вековых злоупотреблений и прибавок; разобрали бы критически, отделили бы речи Христовы к книжникам и фарисеям от речей к простому народу, видели бы сие Евангелие, как короткую записку, сделанную наскоро просвещенным Иоанном, коего любил Иисус более прочих учеников Своих, и стали бы продолжать, и пополнять учение Христово знаниями, купленными веками и теперь приведенными в порядок такой, какого нужно было, чтобы увенчать создание земли. Свет сей мы видим в Германии…»

Заметим, именно в период знакомства с Рожалиным у Иванова появляется много невразумительного и даже еретического в размышлениях, что не прошло, конечно же, мимо внимания родных. «…Что вас заставило сказать, что вера и упование на Промысел всегда должны быть со мною? Когда и где я отлучался от них? — укажите скорее на мои поступки сего рода!» — напишет Иванов в декабре 1831 года сестре, отвечая на ее упреки.

Впрочем, уже тогда критическое отношение к высказываемому, с оценкой более ученого, чем художника, помогали Иванову выделять главное.

Его не мог удовлетворить отвлеченно-умозрительный характер учения немецких философов («будем их [немецких философов] слушать только для изощрения нашего ума»).

Однако споры и беседы с Рожалиным по вопросам искусства помогли ему осознать призвание художника.

«Отцу моему я обязан жизнью и искусством, которое внушено мне как ремесло, вам я одолжен понятием о жизни и об отношении искусства моего к его источнику — душе», — как бы в знак благодарности скажет он ему.



К лету 1832 года встречи между ними становятся редки.

Закончив работу и отложив карандаш и бумагу, он вновь, в который раз брался за Библию.

Библия и Евангелие оставались едва ли не основным его чтением.

Насколько усиленно работал Иванов в то время видно из его письма в Общество поощрения художников от 1 января 1833 года: «Послав к вам эскиз мой („Братья Иосифа“), я со всею моею силою изобретательною сочинил новых 20-ть (очевидно, на тот же сюжет. — Л. А.), питаясь образцами живших до меня художников, учиться от коих и ныне имею полные от вас способы. Дошедши, наконец, до посильного мне совершенства в композиции, я подвергнул оные суждениям художников…»

Приходили письма из дома. Отец сообщал семейные и городские вести, давал советы относительно «Братьев Иосифа». Однажды даже прислал целый чертеж с обозначением предлагаемых перемен в композиции: «…чертеж твой сего изображения я одобряю и небольшая в нем перемена может его улучшить, по моему мнению…».

В 1833 году Иванов почти довел эскиз до возможного перевода в картину.

Благочестивый Овербек, с которым он познакомился вскоре после возвращения немецкого художника в Рим, увидев эскизы к картине, подробно разобрал один, понравившийся ему, сделал ряд замечаний, но высказал мысль, с которою Иванов, в конечном счете, не мог не согласиться.

— Предмет ваш есть эпизод истории Иосифа, а всякий эпизод не должен быть большой картиной, ибо он входящая часть истории есть, и потому лучше выбирать сюжеты для больших произведений, составляющие целый объем чего-либо — поэму. И, замечу, самые горячие сюжеты надобно трактовать спокойно. Вспомните фра Анжелико и Перуджино. Надобно находить в подлежащих изображению сюжетах минуту сколь возможно спокойную.

К Овербеку Иванов испытывал симпатию. Он умел «дотрагиваться до сердца».

Непривычный для своего времени был человек.

М. П. Погодин, побывавший у Овербека в мастерской, так охарактеризовал его: «Немецкий живописец, который давно поселился в Риме, оставил Лютера подобно многим своим соотечественникам, и сделался ревностным католиком. Он ведет жизнь самую строгую и постную, и напоминает очень живо Фра-Беато да Фіезоле, в своей мастерской, среди своих картин, коих предметы взяты из Священной Истории, между этими покойными, неподвижными, хоть просветленными лицами. Он начинает день свой молитвами и пением и потом принимается за кисть; не берет моделью никого кроме жены своей! Хорошо, похвально, — но нет жизни в его глубоко задуманных, прекрасно сочиненных картинах, — какая-то окаменелость! Овербеку за пятьдесят лет. Физиономия его очень примечательна: высокий, худощавый мущина с волосами зачесанными назад, как у наших дьячков…»

Глава братства «назарейцев», Овербек, серьезнее прочих относился к искусству, усматривая в нем не пустую забаву, не досужую игру в изящные формы, а существенный элемент жизни.

23

В июне 1834 года, на другой день по приезде на родину, Рожалин скончается. Все его рукописи и записи погибнут от пожара.