Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 16

Но плыть в мир — значит эмигрировать, отвечают доверчивые простаки. Значит, эмиграция есть не что иное, как спасение в ковчеге.

Но это закон естества, вступают умники. «Червь, прежде чем обернуться бабочкой, вылетевшей из кокона — то есть из той же корзины! — с большевистской решимостью запирается в слизистой кашице своих отходов.»

Но этот кокон — не что иное, как «раковина бесправия, безответственности и бездеятельности» (догадывается недавний червь); ни в сверкающем отцовском лимузине, ни в закрытых спецяслях, ни в провонявшей спермой школе, ни в заплеванном семечками университете отпрыск не может освободиться от ненависти к отцу, этой «окуклившейся гусенице большевизма».

Но гусеницу ведь тоже жалко, «у нее не остается ни малейшего шанса на спасение. Вывалянная в пыли, она отчаянно извивается и ползет, не зная куда. Она смахивает на маленький короб, крохотную котомку.».

Мать-Грузия созерцает все это с гордым спокойствием, сидя в кресле, — «царица в изгнании, уместившая все свое богатство в базарной кошелке.».

Спасти это богатство сможет лишь тот, кто будет подобен ученому Эвктиме Такашвили, который в феврале 1921-го ловко пронес в ящиках мимо жадных большевиков «бессмертные двадцативековые сокровища своей родины, спасенные радением обезглавленных царей и цариц с истерзанными грудями». Он верил, благородный Эвктиме, хранивший эти ящики, что «бесконечно терпеливый Господь еще раз соберет его родину. еще раз замесит, как глину, и вдохнет в нее — теперь уж навсегда — душу, спасенную упрямством старого хранителя.». Лейтмотив завершается: «Растаскивали родину, кто как мог — кто в горсти, кто в хурджинах. Но как бы страна ни ужалась, ни скукожилась, в ней сохранятся ее сокровища, ее бесценный клад». Годори — скорлупа — кокон — ковчег спасения — ковчег завета — котомка — кошелка — хурджин — клад — ящик со святынями. Чувствуется в романисте Чиладзе неумирающий поэт: роман его читается как симфония — череда стихотворений в прозе.

Но ведь не только! Картина современной грузинской жизни тоже видна сквозь поэтический кристалл. Посему, оставив на время капсулированный дух, из которого бесконечно терпеливый Господь должен, как бабочку из кокона, извлечь новую Грузию, посмотрим, что происходит сегодня в некогда родной нам стране.

Итак, вчерашний коммунист демонстративно сжигает партбилет на митинге в Университетском сквере (сквер, как мы знаем, еще в советские времена заплеван шелухой от семечек). В эпоху завоевания независимости щелканье семечек переносится на ступени Дома правительства. Юные демократы плюются, курят, выпивают, требуют свободной любви, по ночам лазят друг к дружке в спальники, а по утрам, выбираясь из спальников, не вполне еще одетые, кричат: «Долой Российскую империю!»

Дождавшись сумерек, они вновь разбредаются если не по спальникам, то по подъездам, подвалам и чердакам в поисках кайфа, а те, что кайф словили, вымотанные, словно американские негры на плантациях, сидят на корточках перед подъездами и вдоль тротуаров — вечные зеки в ожидании бесцельного конца.

Вряд ли эти ловцы кайфа вслушиваются в крики радикалов, но по существу составляют с ними фатальное единство.

Умница-интеллектуал делает вывод: «Урон, который не смогла нанести диктатура, наносит демократия». Умница понимает: крики против власти, морали, обычаев и традиций отвечают исключительно физиологическим запросам и поэтому не могут быть рационально оспорены. Интеллектуал догадывается, что страной по-прежнему правят замшелые партократы, срочно перекрасившиеся в православных верующих, или пришедшие из Народного фронта комсомольцы, отпрыски тех же партократов.

Когда безумный отпрыск убьет безумного родителя, умник останется наедине со своими проклятыми вопросами. Отар Чиладзе относится к его философствованию сочувственно, но в этом сочувствии есть оттенок жалости, а иногда и презрения. Традиционный аристократ, когда-то проводивший жизнь в забавах соколиной охоты, в революционное время становится под чекистский прицел и с усмешкой говорит палачу: «В стране, захваченной такими подонками, уважающему себя человеку нет места». А интеллигент, прославившийся на всю страну своей неподкупностью на адвокатской стезе, — когда и его очередь доходит умирать от чекистской пули, падает на колени: «В чем угодно сознаюсь, все признаю, только не убивайте.».

Надо ли объяснять, почему палачом в обоих случаях выступает выкормыш того самого рода Кашели, который происходит от пущенного в доверчивые грузинские чресла семени наглого казака-урядника?





Но когда этот род сам себя изведет, что останется? Что делать умнику с дураками? Допустим, российско-советский человек — чудовищное извращение, своего рода гомункулюс, искусственно созданный марксистскими алхимиками и вылупившийся из красного яичка идеологии, — существо недолгое, одноразовое, пожирающее не только мир, но и самое себя. Но как быть с людьми, освобожденными от морока марксистско-российской алхимии? Что сможет им сказать и куда их поведет умница-интеллектуал?

Бога вспомнит? А знает ли он Бога? Как и другие герои романа, он чувствует: «Кто-то распоряжается их сознанием». Но кто? «НЕКТО». «Некто свое дело знает». «На небесах все решено и подписано». То есть и крики, и митинги, и разгул — все предопределено. Можно, конечно, сказать, что это Бог. Чтобы дальнейших вопросов не было. Вот так же марксист-очкарик говорил: законы Истории, а чекист с маузером повторял это за ним. Исламский экстремист, доходя до последнего довода, ссылается на Аллаха, после чего дальнейшие вопросы теряют смысл. «Божья воля», — говорят в стране, где раньше раз в неделю ангелы славили христианского Вседержителя. «Такая планида», — говорят. И еще: «Господь не только судит нас, но и направляет. Разве то, что случилось, случилось помимо Его воли?!» «Антон, сын Раждена Кашели, — всего лишь орудие Господа». «Разумеется, и топор ему вложила в руки высшая сила».

Если же интеллектуал не успел клириколизоваться после атеистической выварки, он говорит: «Сама жизнь». То есть: «Сама жизнь медленно, но верно вползает в тупик. Никому не под силу воспрепятствовать этому естественному процессу, пока еще раз не замкнется магическое кольцо жизни и смерти, пока сама природа, если угодно, Великая Матерь Ева, прародительница рода человеческого, не решит, стоит ли начинать новый круг.».

Чем кончится движение по кругу?

«Вообще-то, по совести, тухлое человечество и не заслуживает лучшего». «Если вы уже не могли или не хотели жить, зачем было нас рожать?» «Человек никогда не ошибается один, но, увы, всегда один несет ответственность за общую ошибку».

Беря на себя эту ответственность, причем в самом материальном, физически выраженном варианте, интеллектуал (прославленный писатель Элисбар, в значительной степени alter ego автора) берет винтовку и идет на войну.

Война — с абхазами. «Самая бессмысленная, которую сам черт уже не разберет, кто начал и для чего».

Его на этой войне не убьют. Убьют — последнего из рода Кашели, того самого, кто казнил своего отца, а теперь ищет смерти. В духе той фантасмагории, которая и изначально сопровождает этот выношенный в годори род, он не просто пляшет на бруствере — он пляшет, поставив на голову бутылку, — предлагает абхазским снайперам тест на меткость, а заодно и на чувство юмора.

Возможно, абхазы оценили бы юмор и прицелились бы в бутылку. но, как на грех, в их окопе оказывается комсомолка из Мурманска. Снайперша эта наводит оптический прицел и простодушно снимает плясуна выстрелом в корпус, подумав только: странные эти грузины, совсем не маскируются.

Рыцарь по натуре, Отар Чиладзе не позволяет себе возненавидеть эту русскую комсомолку; ее веснушки, описанные с отеческим пониманием, рифмуются с веснушками обольстительной Лизико, той самой, которая грешила со своим свекром.

Можно подумать, что русская снайперша безгрешна.

Она-то, может, по наивности и безгрешна, но в Абхазию она приехала потому, что ей приглянулся кубанский казак, такой же, как она, доброволец.