Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 128

Итак, отец относился к религии прохладно, мать решительно оберегала детей от благочестивых ужасов, составивших ее воспитание; наконец, смертельную скуку наводили на живого мальчугана службы в протестантской церкви — и любопытно, что при всем том Шоу усердно творил молитву наедине! Но если разобраться, в этой форме впервые заявило о себе его литературное дарование. «Сейчас, конечно, я не помню всего текста, знаю лишь, что состояла молитва из трех частей, как соната, и сочинена была в лучших традициях Ирландской церкви. Третья часть была «Отче наш»; всякий раз на ночь, уже в постели, я читал целиком всю молитву. Няня твердила, что из теплого уголка молитва не будет услышана: надобно сойти с постели и встать коленями на холодный пол. Благой этот совет, однако, не доходил до меня; я отвергал его по многим причинам, в первую очередь из любви к теплу и уюту. Хотя няня была католичкой, я все же допускал, что она разбирается в этих вещах. Даже позволял ей иногда окроплять меня святой водой. Но к благочестию я подходил с выдумкой, не из-под палки — какой мне был интерес в нянькином аскетизме? Да и не полагалось покаянного смирения к моей молитве, я ведь ни о чем не просил. У меня хватало ума не рисковать своей верой, испрашивая невозможного, и потому меня не заботило, дошли мои моления или нет. То были попытки литературными средствами развлечь и умилостивить Всемогущего. Приятно ему было меня слушать или он делал это скрепя сердце — я не смел задумываться (возможно, я слишком верил в силу своих слов, чтобы ожидать немилости). Но раз уж я всерьез играл свою роль, комфорт казался мне необходимым условием».

В мирском его воспитании тоже не было ни складу, ни ладу. У истоков стоит гувернантка: «Смешно сказать, она всерьез пыталась научить меня чтению. Я же как-то не припомню, чтобы книжная страница была для меня миром за семью печатями. По-моему, я родился грамотным. Она старалась привить мне и моим двум сестрам любовь к поэзии, декламируя: «Стой! Империи прах у тебя под ногами!»[3]. А преуспела бедняга в другом: растревожила наш едкий сарказм. Она наказывала меня щелчками, которые и мухи не спугнули бы, и требовала, чтобы в этих случаях я рыдал от омерзения к себе. Она завела на нас кондуиты, приучила бежать после уроков на кухню, ликующе восклицая: «Сегодня без замечаний!» — или сгорать от стыда, когда случалось обратное. Она научила меня складывать, вычитать, умножать, но делению научить не смогла, долбила свое: «Два на четыре, три на шесть», а что означает в этом случае «на» — не разъяснила. Узнал я это в первый же день в школе, и торжественно заявляю, что только этому меня школа и выучила».

После гувернантки какое-то время с ним возился дядя-священник, благодаря которому он «знал латинскую грамматику лучше любого мальчика в первом классе, куда меня сунули. Проведя в этом заведении несколько лет, я успел почти все перезабыть».

«Этим заведением» была методистская школа в Дублине. Поступил в нее Шоу десяти лет и зарекомендовал себя никудышным учеником. «Рассадили нас по алфавиту, — вспоминал при мне Шоу, — за каждым было закреплено свое место. Преимущество сидеть в алфавитном порядке состояло в следующем: нужно только заглянуть в книжку, прикинуть, какая часть текста подоспеет на твою фамилию, и зазубрить дюжину строк. Дешево и сердито. Учась в «методистской», я никогда не делал дома уроков. Был я в те лета неисправимым лодырем и балбесом и не моргнув глазом сочинял себе любые оправдания».

Большинство учеников принадлежало к Ирландской церкви, и родителей особенно не волновало методистское преподавание, коль скоро оно не было католическим: в Ирландии строго только с католичеством.

Шоу еле-еле тянул по всем предметам, удавались ему только «сочинения» (по всей видимости, так обозначались ученические изложения). Причину своего отставания в школе он осознал намного позднее: «Я не могу запомнить того, что меня не интересует. У меня капризная память, причем выбор ее не отличается строгостью. Я совершенно лишен стремления меряться с кем-нибудь силами, равнодушен к поощрению и похвале и, понятно, не люблю конкурсных экзаменов. Если победа достается мне, разочарование моих соперников меня не радует, а огорчает. Поражение же ранит мое самолюбие. Кроме того, у меня достаточно веры в свои силы и ни к чему мне искать им удостоверения в какой-то там «степени», в золотой медали, да в чем угодно. Если бы учитель смертным страхом мучил учеников и те, страшась жестокого наказания, с отчаянным усердием зубрили бы свои уроки, — в такой школе я бы еще чему-то научился. Но мои педагоги смотрели на меня сквозь пальцы, к своему профессиональному долгу подходили кое-как, да им и времени на всех нас не хватало. Так я ничему и не выучился, а ведь мог бы — просто заинтересовать никто не сумел. И слава богу: из-под палки хорошие дела не делаются. Вколачивать в человека нежелательную ему премудрость так же вредно, как кормить его опилками».

Впоследствии он выскажется еще определеннее: даже «жизнь не научит, если нет желания поумнеть». И прибавит: «Стыдно признаться — не могу учить иностранные языки! Все попытки привели меня к убеждению, что человек в меру одаренный скорее выучит санскрит, чем я соберусь купить немецкий словарь». Впрочем, он признавал, что, пожалуй, так же понаторел бы в латыни, как во французском, «если бы латынь не была синонимом школьного заточения и умственной деградации».





Высказанная кем-то просьба поместить в учебнике сцену из «Святой Иоанны» поднимет в его душе воспоминания и исторгнет вопль: «Нет! Да будет навеки проклят загоняющий меня в учебник! Я не хочу, чтобы меня ненавидели, как Шекспира! Не желаю, чтобы мои пьесы стали орудием пытки! Если у кого-нибудь чешутся на них руки, — вот ему мой ответ, и другого не будет от Дж. Бернарда Шоу».

Не увлекла его и математика, так и оставшаяся для него голой абстракцией: «Логарифм — неведомое мне понятие, я не поручусь верно извлечь корень квадратный из четырех… Если мне нужно сделать арифметические выкладки, я записываю каждое действие на бумаге — занятие медленное и тоскливое, а, главное, нисколько не дающее мне уверенности в конечном результате. Итог я проверяю дополнительными расчетами — снова горожу целый лес цифр. Предложите мне сложный арифметический пример — скажем, возведение в куб четырехзначного числа. Мне нужны грифельная доска, полчаса времени и — ответ выйдет неверный… Я был редким тупицей в счете, и только на четырнадцатом году одолел задачу: сколько можно купить селедок на одиннадцать пенсов, если полторы селедки идут за полтора пенса?»

Впрочем, даже полюби он латынь и математику, путного все равно ничего бы не вышло: школа была хуже тюрьмы. «В тюрьме вас все-таки не принуждают читать книги, написанные сторожем или комендантом (хотя если бы они писали приличные книжонки, то не были бы сторожами и комендантами). В тюрьме вас не бьют и не пытают за то, что в вашей голове не застревает содержание этих сочинений. Вас никто не заставляет сидеть и слушать унылые прописи надзирателя о предмете, до которого ему нет ни дела, ни разумения, и, стало быть, вам он тоже ничего не втолкует. В тюрьме могут истязать физически, но ума вашего никто не тронет; вас даже оградят от буйства и дикости товарищей по несчастью. У школы нет ни одного из этих преимуществ».

Детей гоняли, как преступников, — и еще ждали от них христианского смирения! Предоставьте их себе — и сразу проявится убожество этой политики: «Помню, у нашего директора, жившего при школе, серьезно заболела жена. Заведенный порядок нарушился, и один класс остался без учителя. Это был как раз наш класс. Отослать нас домой нельзя — нарушается первый уговор с родителями: школа берется любой ценой на полдня уберечь их от нас. А посему воззвали к нашим лучшим чувствам, то бишь, к человеколюбию: ради бога, не шумите! Однако сам директор не баловал учеников человеколюбием. Ребят натаскали в таком духе, что директор казался им существом высшего, другого, чем они, порядка: он не ошибается, не страдает, не берут его ни смерть, ни хвороба. О сочувствии с нашей стороны, следовательно, не могло быть и речи. Несчастная женщина тогда не умерла. В извинение себе я думаю, что она была слишком занята своим положением, и потому едва ли ее тревожило столпотворение внизу».

3

Байрон, Чайлъд Гарольд.