Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 42 из 44



Современники еще помнят, как на Большой Морской непрерывная масса карет запружала всю улицу; длинным хвостом стояла публика и на лестнице, в ожидании впуска, и с улицы, в обе стороны тротуара; терпеливо и долго ждали целые массы, строго наблюдая порядок приближения к заветной двери, куда пускали только сериями, так как зрители могли бы задохнуться и задавиться от тесноты и недостатка воздуха (помещение О-ва П. X. было еще небольшое тогда, вовсе не рассчитанное на такие толпы).

Были и тогда люди компетентные, критики беспристрастные, видавшие виды. Они старались разрешить вопрос достоинства произведений сего новатора по существу, здраво рассуждая, исходя от незыблемо установленных традиций искусства, хотя это было чертовски трудно, так как Куинджи не подходил ни к какому кодексу понятий солидных.

Какая-то комическая фигура, рассуждали знатоки. Рассказывают: ничему не учится, все отрицает. Настоящий гоголевский колдун Пацюк: сидит на полу, поджавши ноги по-турецки, перед черепней с варениками, а вареники ему сами в рот впархивают, как птички; шлепнется туг же в макитру со сметаной прежде, а потом только ждет, пока Пацюк рот разинет. И подите же: ведь какую кутерьму заварил! Не угодно ли установить тут здравые понятия!.. Нам, брат, содержание важно, — содержание подавай! Бессодержательное искусство — мыльный пузырь.

— А ведь здесь уж несомненно одно — недостатков масса: рисунок слаб… Композиция?.. — да никакой композиции: какая-то убогая простота до наивности… Очевидно, это долго не выдержит, провалится; скоро поймут все, и всем станут ясны эти недочеты. И взбитая ценность и мираж этого ослепляющего фейерверка — по-тго. Особенно, когда краски со временем сдадут — все это погаснет, один чад останется от всего. Да и сейчас — от чего с ума сходить? Ведь ничего особенного; особенно в пластике, моделировке, пятнах, — даже отсебятиной пахнет… А об идеальной стороне картин и говорить нечего: содержания никакого. Сюжета? — Ну, положим, от пейзажа сюжета еще не требуют; да и то Шишкин, например, всегда с идеей. Помните, на прошлой выставке было: «Чем на мост нам идти, поищем лучше броду». Пусть живописен полусгнивший мост: это живописно, красиво, но и служебная часть искусства не лыком шита: там слышно настроение гражданина.

А здесь что же? Только свет… и рассуждать не о чем, долго останавливаться даже предосудительно — но, действительно, надо правду сказать, свет так уж свет! Отходить не хочется; все чего-то ждешь… Черт возьми — наваждение какое-то, втягивает…

Ну, а это что? Луна… Стойте, стойте; какая тишина! Какой глубокий спуск туда, вниз к реке! Ведь чувствуешь, что это далеко, темно и неясно… при луне всегда в тенях неясно. Зато вон там блестит полосой… Это и есть Днепр?.. Ну, вглядитесь, ради Бога: ведь это рябь на реке трепещет, искрится; да ведь как тонко! Волночки-то, волночки! Это надо в бинокль! Ах, какая прелесть: ну, точно живая природа…

Ай, ай, ай! А там, еще подальше, у самого берега, на той стороне — замечаете, красный огонек… Да это чумаки кашу варят — уху на ужин.

Да, Гоголь, Гоголь. «Тиха украинская ночь…»

А сам автор в это время был завален письмами, вопросами, предложениями. В доме Гребенки, на углу 6-й линии, у рынка, к высокой лестнице квартиры, где жил Куинджи, то и дело подъезжали извозчики с седоками. Эти взбирались по крутой лестнице в самый верх и звонили к колдуну. Наплыв был так велик, что Куинджи вывесил, наконец, объявление: «Никого не принимает».

Он до невозможности утомлен был даже милыми, доброжелательными, преданнейшими друзьями. А из этих, бывало, некоторые влетали к нему совершенно расстроенные: забыть не могут после бессонных ночей от созерцания его картин.

Не для красоты рассказа — истинная правда: были такие, которые на коленях умоляли автора уступить им какую-нибудь своей работы картину или, наконец, этюдик. Пусть художник берет что угодно, они не богаты, но они в рассрочку выплатят ему, сколько он назначит за свой мазок, этюд или набросок, или, наконец, картинку — хотя бы повторение в малом виде. А один г. Я. в продолжение целого месяца не отставал от Куинджи, прося отдать ему картину — «Ночь на Днепре». Автор дружески образумливал его с большой твердостью в характере.

В это время Куинджи до такой полноты одержим был своими художественными идеями, что они сами рвались из него к полотнам.

И все это было так разнообразно, так неожиданно ново… Сердце не камень. И автору интересно было показать новые зародыши своего творчества восторженным посетителям, своим старым и новым поклонникам.

Чародей уходил за перегородку в мастерскую и, порывшись там, выносил новый холст и ставил на единственный мольберт, стоявший в самой светлой точке света всей студии. Мгновенно наступала пауза… Торжественная тишина

Иногда слышалось только, с каким-то особым сдержанным вздохом, похожим на стон души: о-о-о… И водворялась опять живая, торжественная тишина. Автор, счастливый радостью победы своего гения, обводил глазами своей души умиленных поклонников, видел ясно их невольные слезы восторга… И сам не мог удержать слез… счастья.

Так действовали поэтические чары художника на избранных, верующих.

А эти жили, в эти минуты, лучшими чувствами души и наслаждались райским блаженством искусства — живописи.

ДВА ЭПИЗОДА ИЗ ЖИЗНИ АРХИПА ИВАНОВИЧА

Могучий, самобытный характер Архипа Ивановича, озаренный ореолом художественной гениальности, оставлял неизгладимые следы в памяти всех, с кем он встречался на жизненном пути.

Среди множества любопытных проявлений его многогранной жизни в мою память особенно глубоко врезались два характерных случая, которые рисуют Куинджи, как художника-учителя, и Куинджи, как хранителя своего художественного сокровища.

В январе 1898 года мы с товарищем подготавливали свои картины к «Весенней выставке» в Академии художеств.

Встретившись с Архипом Ивановичем в Академии, я попросил его зайти к нам на квартиру посмотреть наши работы.



На следующий день, около полудня, в коридоре, ведущем к нашей комнате, послышались знакомые мерные шаги. Я бросился к двери. Перед нами стоял Архип Иванович в своей черной шинели с бобровым воротником и в меховой шапке.

Раскрасневшееся лицо приветливо улыбалось.

— Ну, вот, здравствуйте! Я сразу нашел вас…

Он сбросил шинель на мою кровать, а шапку положил на стол.

— Я не сниму галош, у меня… ноги… Ну, что вы делаете?

Он подошел к мольберту с картиной Гриши, постоял перед ней, подвинул левый угол картины к свету и отошел шага два назад.

Мы стояли в стороне, затаив дыхание. Я пристально следил за строгим выражением лица Архипа Ивановича…

— Нет, это не попало, а тут слабо, не годится, — сказал он.

У Гриши вытянулось лицо.

— Архип Иванович. робко начал он, — я все стараюсь передать свет… Но солнце на траве все не выходит…

— И не выйдет, нельзя… Это грязь, и все это тяжело, — произнес Архип Иванович, указывая на траву и проводя рукой по горизонту неба. — Дайте красок и смотрите, что надо сделать…

Гриша подал палитру, обтер тряпкой несколько кистей и принялся раскладывать этюды по полу.

— Этюдов не надо… Надо светлый кадмиум и нужна киноварь на палитру…

Гриша выдавил требуемых красок.

С необыкновенным вниманием и методичностью Архип Иванович стал смешивать краски на палитре.

— Нужно чистый тон света взять для травы, — сказал он, трогая кистью траву у ног овец.

Новые мазки краски казались живыми солнечными пятнами, случайно упавшими на картину. Все прежние тона в ней сразу померкли, стали тусклыми и бесцветными…

Архип Иванович продолжал смешивать краски, класть мазок к мазку в картине. Он подобрал тон тени, упавшей от овец, углубил свежими тонами небо и г. д.

— Вы никогда этих этюдов не копируйте, — надо только посмотреть на них и припомнить, как писали натуру, и уже по впечатлению писать…

— Что мне с овцами сделать? — робко спросил Гриша.