Страница 7 из 61
Люди вышли из корчмы посмотреть на карету, окруженную всадниками, и остановились вдали. Это были не крестьяне, а мещане — гончары из Козениц, которые летом обжигали горшки, а зимой, пользуясь санным путем, развозили их по деревням, а главным образом, по окрестным ярмаркам. Им казалось, что это какой-то важный сановник едет в карете, окруженной такой родовитой шляхтой, и потому, несмотря на мороз, они поснимали шапки и с любопытством смотрели на приезжих.
Между тем приезжие, одетые очень тепло, не выходили из кареты, всадники тоже остались на лошадях. Только слуга пана Понговского направился в корчму с баклагой вина, чтобы согреть там его у огня. Тем временем пан Понговский приказал беднякам приблизиться и начал расспрашивать их: откуда они, куда едут и не грозила ли им где-нибудь «опасность от зверя».
— Как не грозила, ваша милость, — отвечал старик-мещанин, — только мы ездим гуртом и днем. Мы поджидаем тут наших из Притыка и других мест. Крестьяне, может быть, тоже понаедут, и коли соберется возов пятнадцать или двадцать, то поедем ночью, а нет так нет, хотя мы без дубинок не ездим.
— А с людьми не случалось никаких происшествий?
— Волки загрызли жида среди бела дня. Ехал он, видно, с гусями, потому что перья остались на дороге, а от человека и лошади — одни кости. Только по ермолке люди узнали, что это был жид. А сегодня утром пришел сюда пешком шляхтич, который целую ночь просидел на дереве. Он рассказывал, что лошадь у него пала и волки загрызли ее у него на глазах, он так закостенел на дереве, что едва мог говорить, а теперь спит.
— Как его зовут? Не говорил он — откуда?
— Нет. Только выпил разогретого пива и сейчас же повалился как мертвый на лавку.
Пан Понговский обратился к молодым людям:
— Слышите, господа?
— Слышим.
— Надо его, пожалуй, разбудить и расспросить. Он остался без лошади, как же можно его так покинуть. Мой слуга может сесть на вторую пристяжную, рядом с форейтором, а ему отдать свою. Говорят, шляхтич… Может быть, дальний?
— Видно, важное у него было дело, — сказал Станислав Циприанович, — коли он ночью ехал, да еще и один-одинешенек. Пойду разбужу его и спрошу.
Но это намерение оказалось излишним, ибо в этот самый момент из корчмы вышел слуга пана Понговского. Он нес в руках поднос, а на нем кубки с пенящимся вином и, подойдя к карете, сказал:
— Ваша милость, пан Тачевский находится здесь.
— Пан Тачевский? А он что тут делает?
— Пан Тачевский? — повторила панна Сенинская.
— Он одевается и сейчас выйдет, — отвечал слуга. — Чуть у меня поднос из рук не выронил, когда узнал, что вы здесь.
— А кто тебя спрашивает о подносе?..
Слуга замолчал, словно сразу потерял голос, а пан Понговский взял кубок с вином, отпил из него немного, затем с видимым неудовольствием обратился к Циприановичу:
— Это наш знакомый и как будто бы сосед… из-под Черной… Так себе… немного сумасброд и сорвиголова. Из тех, здешних Тачевских, которые раньше во всем воеводстве…
Дальнейшие объяснения были прерваны появлением пана Тачевского, который, выбежав поспешно из корчмы, направлялся к карете размашистым шагом, но с некоторым смущением в лице. Это был молодой шляхтич, среднего роста, с прекрасными черными глазами, но худой, как щепка. На голове у него была надета шапка, помнившая, вероятно, времена Батория, и одет он был в серый бараний кафтан и желтые, шведские сапоги с высокими, почти до бедер голенищами. Никто уже не носил в Польше таких голенищ и потому ясно было, что это какая-нибудь военная добыча из времен Яна Казимира, вынутая по необходимости из арсенала. Приближаясь, он смотрел то на пана Понговского, то на панну Сенинскую, и улыбался, показывая при этом здоровые белые зубы, но улыбка у него выходила грустная, и лицо казалось смущенным и даже пристыженным.
— Я очень рад, — проговорил он, останавливаясь возле кареты и вежливо снимая шапку, — что вижу вас, сударыни, и вас, милостивый государь, мой благодетель, в добром здоровье. Ведь дорога не безопасна, в чем я сам имел случай убедиться.
— Накрой-ка голову, а то уши замерзнут, — сурово произнес пан Понговский. — Спасибо за заботливость. А зачем это ты шатаешься по пуще?
Тачевский быстро взглянул на девушку, как бы желая спросить ее: «Может быть, ты знаешь зачем?» — но видя, что та сидит с потупленными глазами и забавляется ленточками от своего капота, он довольно твердо ответил:
— Так, пришла мне фантазия посмотреть на луну над бором.
— Недурна фантазия! А лошадь у тебя волки зарезали?
— Только дорезали, потому что я сам вытряс из нее душу…
— Знаем. И просидел ночь на сосне, как ворона.
Тут Букоемские разразились таким громким смехом, что лошади их присели на зады, а Тачевский обернулся и обвел их поочередно глазами, холодными, как лед, и в то же время острыми, как лезвие ножа.
Потом он снова обратился к Понговскому:
— Не как ворона, а как шляхтич без лошади, над которым вы, благодетель, можете смеяться, а кому другому, пожалуй, и не поздоровится.
— Ого! Ого! Ого! — воскликнули братья Букоемские, напирая на него лошадьми. Лица их моментально нахмурились и усы зашевелились, а он снова окинул их взглядом, гордо подняв кверху голову.
Но тут пан Понговский заговорил суровым и повелительным голосом, точно он имел право командовать всеми ими:
— Пожалуйста, не затевать мне тут ссор!.. Это пан Тачевский, — добавил он уже мягче, обращаясь к молодым людям, — а это пан Циприанович и братья Букоемские, которым я, можно сказать, обязан жизнью, ибо и на нас вчера напали волки. Они случайно пришли нам на помощь, но как раз вовремя.
— Вовремя, — с ударением повторила панна Сенинская, слегка отдувая губки и с благодарностью поглядывая на Циприановича.
Щеки Тачевского покраснели, на лице отразилось смущение, глаза затуманились, и он ответил с глубокой горечью в голосе:
— Вовремя! Еще бы когда они целой компанией и на добрых конях, а по моем Волошине теперь волки зубами звонят: и я лишился последнего друга. Но, — тут он более дружелюбно взглянул на Букоемских, — пусть Господь пошлет вам здоровья. Вы сделали то, к чему я и сам стремился всей душой, но Бог не допустил меня…
Панна Сенинская была, по-видимому, изменчива, как и каждая женщина, а может быть, ей просто жаль стало пана Тачевского, но глазки ее вдруг стали нежными, ресницы задрожали, и уже совсем другим голосом девушка спросила:
— Старый Волошин?.. Боже мой, я так любила его, и как он меня знал! Ах, Боже мой!..
Тачевский с благодарностью взглянул на нее.
— Знал, очень хорошо знал…
— Ну, не огорчайтесь же так сильно, пан Яцек.
— Я огорчался уж и раньше, но на лошади, а теперь буду огорчаться пешком. Господь вознаградит вас за доброе слово…
— Ну, а пока садись на Мышатого, — вмешался пан Понговский. — Слуга сядет рядом с форейтором или сзади кареты. Там есть и запасная бурка, — возьми погрейся. Ведь ты целую ночь мерз, а теперь опять начинает мороз крепчать.
— Нет, — отвечал тот. — Я нарочно не взял с собой шубы, мне тепло.
— Ну, тогда в путь!
И через минуту они тронулись. Яцек Тачевский занял место возле одного окна кареты, Станислав Циприанович — возле другого, так что сидящая на передней скамейке девушка могла, не поворачивая головы, свободно смотреть на обоих.
Но Букоемские были недовольны Тачевским: их злило, что тот занял место возле кареты. И вот, собравшись в кучу, так что лошади едва не стукались друг о друга лбами, они начали совещаться между собой.
— Гордо он на нас глядел, — говорил Матвей. — Как Бог свят, он хотел оскорбить нас!
— А теперь повернул лошадь к нам задом. Что же вы скажете на это?
— Но не может же он повернуть ее лбом, ведь лошадь не пятится назад, как рак. Но что он увивается за этой девушкой, так это верно, — заметил Марк.
— Это ты хорошо заметил. Смотрите, как любезничает и наклоняется к ней. Вот кабы оборвался ремень, он бы живо слетел.