Страница 17 из 121
— Может, принести свет? — спросил я.
— Хорошо, панич.
— Мирза, прикажи Франеку зажечь свет.
Мирза вскочил с дивана, и тотчас же за дверью послышался необычный шум и топот. Дверь с треском распахнулась, и, как вихрь, влетел Франек, а за ним державший его за плечи Мирза. У Франека был испуганный, одуревший вид, оттого что Мирза, положив ему руки на плечи, вертел его, как кубарь, и сам кружился вместе с ним. Доведя его таким образом до дивана, Мирза остановился и сказал:
— Франек, пан приказывает тебе принести свет, потому что паненка боится. Либо принеси свет, либо я сверну тебе шею, что ты предпочитаешь?
Франек ушел и через минуту вернулся с лампой, по тогда оказалось, что у Гапн от слез распухли глаза, так что ей больно было смотреть на свет, и Мирза погасил лампу. Снова мы погрузились в таинственный мрак и снова замолкли. Теперь в окна падал яркий серебряный свет луны. Гане, видимо, было жутко; она крепко прижималась ко мне, а я держал ее за руку. Мирза сел напротив нас на стул и, по своему обыкновению, после шумного веселья впал в задумчивость и вскоре замечтался. Вокруг дарила глубокая тишина, нам было немножечко страшно, но уютно.
— Мирза, расскажи нам какую-нибудь сказку,— попросил я. — Он так хорошо рассказывает. Хочешь послушать, Ганя?
— Хочу,— ответила девочка.
Мирза поднял глаза и слегка призадумался. Луна ярко освещала его прелестный профиль. Через минуту послышался его приятный, вибрирующий, чуть приглушенный голос:
— За горами, за лесами, в далеком Крыму жила добрая волшебница по имени Ляля. И вот однажды проезжал мимо султан, а звали того султана Гарун, и был он несметно богат: дворец у него был коралловый, с алмазными колоннами, с кровлей из жемчугов и такой громадный, что пришлось бы идти целый год, чтоб обойти его из конца в конец. Сам султан носил чалму из золотых лучей, затканную настоящими звездами и заколотую лунным серпом, а тот серп отрезал некий чародей от луны и принес в дар султану. Так вот, проезжает султан мимо волшебницы Ляли, а сам плачет, и так плачет, так плачет, что слезы градом катятся па дорогу, и куда упадет слезинка, там вырастает белая лилия. «О чем плачешь ты, султан Гарун?» — спрашивает его волшебница Ляля. «Как же мне не плакать,— отвечает султан Гарун,— если у меня одна только дочь, прекрасная, как утренняя заря, а я должен отдать ее черному огненному Диву, который из года в год...»
Мирза вдруг прервал свой рассказ и умолк.
— Ганя спит? — спросил он меня шепотом.
— Нет, я не сплю,— сонным голосом ответила девочка.
— «Как же мне не плакать,— говорит ей султан Гарун,— продолжал Мирза,— если у меня одна только дочь, и я должен отдать ее Диву». — «Не плачь, султан,— молвила Ляля. — Садись на крылатого коня и поезжай в пещеру Борах. Злые тучи будут гнаться за тобой в пути, но ты брось в них вот эти зернышки мака — и тучи тотчас уснут...»
И Мирза рассказывал дальше, по вскоре снова замолк и взглянул на Ганю. Теперь девочка действительно спала. Она очень устала, изболелась душой и наконец крепко уснула. Мы с Селимом не смели шевельнуться, чтобы ее не разбудить. Ганя дышала ровно и спокойно, лишь изредка горестно вздыхая. Селим сидел, подперев голову рукой в глубокой задумчивости, а я поднял глаза к небу, и казалось мне — на ангельских крыльях уношусь в небесные просторы. Невыразимо сладостное чувство переполняло все мое существо, оттого что это маленькое дорогое создание так доверчиво и спокойно уснуло на моей груди. Какой-то трепет охватил меня, что-то новое родилось во мне, и словно хоры неземных голосов неведомого блаженства запели в моей душе. Ах, как я любил Ганю! Я еще любил ее любовью брата и опекуна, но беспредельно, безмерно.
Тихо прильнув губами к косе Гани, я поцеловал ее. В этом не было ничего земного, и поцелуй мой, как и сам я, были еще одинаковы невинны.
Вдруг Мирза вздрогнул и очнулся от задумчивости.
— Какой ты счастливец, Генрик! — прошептал он.
— Да, Селим.
Однако мы не могли тут вечно оставаться.
— Не надо ее будить, а давай так перенесем ее в комнату,— предложил Мирза.
— Ты только отвори дверь,— ответил я решительно,— а я сам ее отнесу.
Я бережно приподнял головку спящей девочки, покоившуюся на моем плече, и опустил ее на диван. Потом осторожно взял Ганю на руки. Был я еще совсем молод, но, как все у нас в роду, необыкновенно силен, а девочка была маленького роста и очень хрупка, так что я нес ее, как перышко. Мирза отворил дверь в следующую, освещенную комнату, и таким образом мы добрались до зеленого кабинета, который я предназначил Гане под жилье. Кроватка ее уже была постлана, в камине трещал жаркий огонь, а у камина сидела, мешая уголья, старуха Венгровская, Увидев меня с такой ношей, она воскликнула:
— Господь с вами, паничек! Да вы надорветесь с этой девушкой. Будто нельзя было ее разбудить, чтобы она сама пришла?
— Тише, Венгрося! — вскричал я гневно. — Паненка — говорю вам, не девушка, а паненка, вы слышите, Венгрося? Паненка устала. Пожалуйста, не будите ее. Разденьте и тихонько уложите в постель. Помните, Венгрося, что она сирота и тоскует по деду и что только добротой ее можно утешить.
— Ох, сирота, бедняжка, верно, что сирота,— тотчас разжалобилась милейшая Венгровская.
Мирза за это расцеловал бабусю, и мы отправились пить чай.
За чаем Мирза дурачился, забыв обо всем, но я не вторил ему, во-первых, потому, что мне взгрустнулось, а во-вторых, я полагал, что человеку солидному, ставшему опекуном, не пристало проказить, как мальчишке. В этот вечер Мирза получил нагоняй от ксендза Людвика за то, что во время молитвы, когда мы были в часовне, он выскочил во двор, влез на низкую крышу ледника и принялся выть. Разумеется, со всех сторон сбежались дворовые псы и, вторя Мирзе, подняли такой отчаянный шум, что мы не могли молиться.
— Ты что, ошалел, Селим? — спрашивал ксендз Людвик.
— Прошу извинения, но я молился по-магометански.
— Ах ты, сопляк этакий! Ты не смей шутить ни над какой религией.
— А если я хочу стать католиком, но боюсь отца? Что мне его Магомет!
Это была слабая струнка ксендза, и он сразу замолчал, а мы отправились спать. Мне с Селимом отвели отдельную комнату, так как ксендз знал, что мы любим поговорить, и не хотел нам мешать. Уже раздетый, я заметил, что Мирза собирается лечь не помолившись, и спросил его:
— А ты, Селим, на самом деле никогда не молишься?
— Ну, как же! Хочешь, сейчас начну?
Встав на окно, он поднял глаза к луне и, простирая к ней руки, принялся протяжно взывать:
— О аллах! Акбар аллах! Аллах керим![5]
Весь в белом, он стоял, возведя глаза к небу, и был так красив, что я не мог отвести от него взгляда.
Потом он стал оправдываться.
— Что же мне делать? — говорил он. — Не верю я в этого пророка, который другим запрещал многоженство, а у самого сколько хотелось, столько и было жен. К тому же, говорю тебе, я люблю вино. Но сменить магометанство на другую религию мне не разрешают, а в бога я верю и нередко молюсь как умею. А впрочем, что я в этом понимаю? Я только знаю, что есть господь бог, и все тут.
Через минуту он уже заговорил о чем-то другом.
— Знаешь что, Генрик?
— Что?
— У меня великолепные сигары. Мы уже не дети и можем курить.
— Давай.
Мирза вскочил с постели и достал коробку сигар. Мы закурили и, улегшись, молча затягивались, тайком друг от друга сплевывая за кровать.
Вскоре Селим снова окликнул меня:
— Ты знаешь, Генрик? Я так тебе завидую! Ведь ты уже на самом деле взрослый.
— Надеюсь.
— Это потому, что ты опекун. Ах! Если бы и мне оставили кого-нибудь на попечение.
— Не так-то это просто, и, наконец, найдется ли на свете вторая такая же Ганя? Но знаешь ли,— продолжал я тоном взрослого многоопытного человека,— знаешь, я думаю даже школу больше не посещать. Имея дома такие обязанности, нельзя ходить в школу.
5
Велик бог! Бог милостив! (араб.)