Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 120 из 121

Как странно! Вождь поет по-немецки. Но это вполне понятно. Очевидно, он забыл язык своего племени. Впрочем, никто не обращает на это внимания. Все слушают песню, которая растет и крепнет. Это не то пение, не то какой-то безгранично тоскливый вой, дикий и хриплый, полный зловещих нот.

Он пел: «Каждый год после великих дождей пятьсот воинов выходили из Чиаватты на тропу войны или на великий весенний лов. Когда они возвращались с войны, их украшали скальпы, когда возвращались с охоты, то привозили мясо и шкуры буйволов, а жены радостно встречали их и танцевали в честь Великого Духа.

Чиаватта была счастлива! Женщины хозяйничали в вигвамах, дети, подрастая, превращались в красивых девушек и храбрых воинов. Воины умирали на поле славы и отправлялись охотиться вместе с духами своих предков в серебряные горы. Их топоры никогда не обагрялись кровью женщин и детей, ибо воины Чиаватты были благородными мужами. Чиаватта была могущественна. Но пришли из-за далеких морей бледнолицые и бросили огонь на Чиаватту. Не в бою победили Черных Змей бледнолицые воины, но прокрались ночью, как шакалы, и обагрили ножи свои кровью спящих воинов, женщин и детей...

И вот нет Чиаватты, а на ее месте бледнолицые построили свои каменные вигвамы. Погибшее племя и сожженная Чиаватта взывают к мести».

Голос вождя становится все более хриплым. Раскачиваясь на проволоке, он кажется теперь каким-то зловещим вестником мести, парящим высоко над человеческой толпой. Даже директор выражает явное беспокойство. В цирке воцарилась гробовая тишина.

Вождь продолжает дальше: «От целого племени осталось только одно дитя. Было оно маленьким и слабым, но поклялось Духу Земли, что отомстит, что увидит трупы бледнолицых мужчин, женщин и детей, увидит пожар, кровь!»

Последние слова перешли уже в бешеный рев. По цирку, подобно внезапным порывам вихря, пронесся шум. В головах замелькали, оставшись без ответа, тысячи вопросов. Что предпримет сейчас этот взбесившийся тигр? Чем он угрожает? Хочет отомстить? Он? Один? Остаться или бежать? Или, может быть, защищаться? Но как?

—  Was ist das? Was ist das?[104] —  раздались испуганные женские голоса.

Вдруг нечеловеческий вопль вырвался из груди вождя, он закачался еще сильнее, вскочил на деревянные козлы, стоящие под люстрой, и поднял шест. Страшная мысль молнией пронеслась в головах: он разобьет люстру и зальет цирк потоками горящего керосина. Из груди зрителей вырвался общий крик. Но что это? С арены кричат: «Стой! Стой!» Вождя уже нет. Он соскочил и исчез в проходе. Не сжег цирк? Куда же он девался? Но вот он выходит снова, запыхавшийся, измученный, страшный. В руках он несет жестяную миску и, протягивая ее зрителям, говорит умоляющим голосом: «Was gefallig fur den letztea der Schwarzen Schlangen!»[105]  У зрителей отлегло от сердца. Значит, все это следовало по программе? Значит, это всего-навсего уловка директора, рассчитанная на больший эффект? Сыплются доллары и другие монеты. Как же отказать последнему из племени Черных Змей —  в Антилопе, на пепелище прежней Чиаватты. У людей есть сердце...

После окончания представления сахем пил пиво и ел клецки в пивной «Под золотым солнцем». Видно, влияние среды сыграло свою роль. Он пользовался в Антилопе огромной популярностью, в особенности у женщин. Сплетничали даже...

1883

 ЖУРАВЛИ

Тоска по родине, ностальгия, терзает главным образом тех, кто по каким-либо причинам никак не может вернуться на родину, но и те люди, для кого возвращение зависит целиком от их желания, испытывают порою приступы этого недуга. Повод может быть любой: восход или закат солнца, воскресивший в памяти зори на родине, звуки чужой песни, в которых послышится родной ритм, группа деревьев, напомнившая издали родную деревню,—  и этого довольно! Тотчас охватит сердце безмерная, неодолимая тоска, и внезапно появляется чувство, будто ты лист, оторвавшийся от далекого, по любимого дерева. И в такую минуту человек должен либо возвратиться, либо, коль есть у него немного воображения,—  творить.

Когда-то —  тому уж немало лет —  жил я на побережье Тихого океана, в местности, называвшегося Энехейм-Лендинг. Мое общество состояло из нескольких матросов-рыбаков, в большинстве норвежцев, и немца, у которого эти рыбаки столовались. Днем они бывали в море, а по вечерам развлекались покером, в который, прежде чем он стал любимой игрой модных дам в Европе, давным-давно играли во всех американских тавернах. Был я там совершенно одинок и проводил время, бродя с винтовкою по пустынной степи или по берегу океана. Я осматривал песчаные отмели, которые образовались в широком устье реки при ее впадении в океан, шлепал по мелководью, разглядывая неведомых рыб, ракообразных и огромных морских львов, гревшихся на нескольких скалах, торчавших в устье. Напротив него находился песчаный островок, весь усеянный чайками, альбатросами и кроншнепами,—  настоящая птичья республика, густонаселенная, шумная, крикливая. Временами, в дни затишья, когда водная гладь становилась почти фиолетовой с золотым отливом, я садился в лодку и на веслах плыл по направлению к островку, где пеликаны, не привыкшие к виду человека, смотрели на меня скорее с удивлением, чем со страхом, словно спрашивая: «Что это за морской котик, какого мы до сих пор не видывали?» Часто любовался я с того островка сказочно прекрасным заходом солнца, превращавшим все вокруг в сплошное море золотых, опаловых и огненных тонов, которые, переходя в великолепный багрянец, постепенно угасали, пока на аметистовом фоне неба не засияет луна и дивная субтропическая ночь не окутает небо и землю.

Пустынный край, неоглядные морские дали, непривычное обилие света настраивали меня на мистический лад. Я проникся истиной пантеизма, и у меня бывало чувство, что все окружающее это одна великая душа, которая проявляет себя в виде океана, неба, степи или сосредоточивается в таких мелких представителях живого, как птицы, рыбы, моллюски и вереск. Иногда мне думалось также, что эти песчаные холмы и пустынные отмели населяют невидимые существа, вроде древнегреческих фавнов, нимф или наяд. Как начнешь размышлять, во все это трудно верить, но когда живешь наедине с природой и в полном одиночестве, невольно начинаешь допускать такую возможность. Жизнь превращается в некое полудремотное состояние, в котором больше видений, чем мыслей. Что до меня, я только остро сознавал окружавший меня безграничный покой и чувствовал, что мне в нем хорошо. Порой думал о будущих «Письмах с дороги», порой, как юноша,—  о какой-то незнакомке, которую мне когда-нибудь случится узнать и полюбить,—  и в этом состоянии праздности ума, на пустынном, светлом побережье, среди невысказанных мыслей, неназванных желаний, в полусне-полуяви, я чувствовал себя счастливым, как никогда в жизни.

Но как-то вечером я задержался на островке и возвращался на берег уже затемно. Меня нес прилив, грести почти не приходилось.

В других местах приливы бывают бурными, но в этом краю вечного покоя воды затопляют песок мягко, и волна не бьет с шумом о берег. Меня окружала такая тишина, что метрах в ста от суши я мог бы расслышать человеческую речь. Однако берег был пуст. Я слышал только стук весел об лодку да тихий плеск потревоженной ими воды.

Вдруг с высоты донеслись громкие голоса. Я поднял голову, но ничего не смог разглядеть в темном небе. Когда же голоса раздались во второй раз и прямо надо мною, я узнал курлыканье журавлей.

Очевидно, целая стая пролетала над моей головой куда-то по направлению к острову Санта-Каталина. Но мне вспомнилось, что я не раз вслушивался в такие звуки, когда еще мальчиком, школьником, ездил домой на каникулы,—  и вдруг меня охватила безумная тоска. Воротясь в свою каморку, которую я снимал в доме немца, я не мог уснуть. В мозгу проносились картины родного края: то сосновый бор, то широкие поля с рядами груш по межам, то крестьянские хаты, то сельские костелы, то белые дома средь густых садов. Целую ночь тосковал я по этим картинам. Утром, выйдя, как обычно, на песчаные отмели, я почувствовал, что и этот океан, и небо, и степь, и прибрежные холмы, и скалы, на которых выгреваются котики,—  все это мне совершенно чужое, и у всех у них ничего нет общего со мною, как и у меня с ними. Еще вчера я включал себя в здешний мир и полагал, что мой пульс бьется в такт с пульсом этой величественной природы; нынче я задавал себе вопрос: зачем я здесь и почему не возвращаюсь? Чувство покоя и наслаждение этой жизнью улетучились бесследно. Мне показалось, что время, которое прежде так ласково и умиротворяюще отмеряли мне океанские приливы и отливы, тянется невыносимо. Я начал думать о родине, обо всем, что там осталось по-прежнему, и о том, что с ходом времени изменилось. Америка и мое путешествие перестали занимать меня полностью, зато в голове все гуще теснились видения, состоявшие из одних лишь воспоминаний. Отвлечься от них я пе мог, хотя они мне не доставляли радости. Напротив, в них было много печального, даже горького, когда я сравнивал нашу сонную, беспомощную жизнь с бурной американской. Но чем более беспомощной и сонной виделась мне наша жизнь, тем больше завладевала она моей душой, тем дороже была мне, тем сильнее я по ней тосковал. В последующие дни эти видения становились все отчетливее, наконец воображение принялось их разматывать, упорядочивать, прояснять и складывать в единый художественный замысел. Я начал создавать себе свой мир.

104

Что это, что это? (нем.)

105

Подайте, что можете, последнему из Черных Змей! (нем.)