Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 114 из 121



Настроение пьяных быстро меняется. Неожиданно Бартек сгреб со стола монеты и заголосил:

— Смилуйся, боже, над душой моей грешной...

Потом оперся локтями о стол, уткнул лицо в кулакп и замолчал.

— Ты что это? —  спросил какой-то пьяный.

— Чем я виноват? —  угрюмо пробормотал Бартек. —  Сами лезли. А жалко мне их было: ведь земляки. Господи, помилуй! Один был, как зорька, румяный. А наутро побелел как полотно. А потом их, еще живых, засыпали... Водки!

Настала минута томительного молчания. Мужики с удивлением переглядывались.

— Что это он городит? —  спросил кто-то.

— Совесть, видно, заговорила.

— Из-за войны этой самой и пьет человек,—  пробормотал Бартек.

Он выпил рюмку, потом другую. С минуту помолчал, потом сплюнул и неожиданно опять пришел в хорошее настроение.

— Вы-то небось не говорили со Штейнмецем? А я говорил! Ура! Пейте, ребята! Кто платит? Я!

— Ты, пьяница, платишь, ты! —  раздался голос Магды. —  Вот я тебе заплачу, не бойся!

Бартек посмотрел на жену стеклянными глазами.

— А ты со Штейнмецем говорила, а? Ты кто такая?

Магда, не отвечая, повернулась к сочувствующим слушателям и принялась причитать.

— Ой, люди добрые, видите вы мой стыд, мою горькую долю. Вот он, воротился... Я-то, дура, ему обрадовалась, как порядочному, а он воротился пьяный. И бога забыл, и по-польски забыл. Чуть выспался, протрезвился, опять пьянствует и трудом моим, потом расплачивается. А где ты взял эти деньги? Не я ли их потом-кровью заработала? Ой, люди добрые, уж не католик он, не человек, а немец окаянный, по-немецки лопочет да жить норовит людской кривдой. Ой, отступник, ох...

Тут баба залилась слезами, но потом опять повысила голос на октаву:

— Глупый-то хоть и всегда он был, да зато был добрый, а теперь что из него сделали?.. Ждала я его и вечером, ждала я его и утром —  и вот дождалась. Ни тебе радости, ни тебе утешения! Боже милостивый! Чтоб тебя разорвало, чтоб ты навек немцем остался!

Последние слова она произнесла, жалобно причитая, почти нараспев. А Бартек на это:

— Молчи, не то поколочу!

— Бей, руби голову, сейчас руби, убей, прикончи, кровопийца! —  исступленно кричала баба и, вытянув шею, обратилась к мужикам: —  Смотрите, люди добрые!

Но мужики предпочли поскорее убраться. Вскоре в опустевшей корчме остались только Бартек да баба с вытянутой шеей.

— Что ты шею-то вытянула, как гусь,—  бормотал Бартек,—  иди домой.

— Руби! —  повторяла Магда.

— А вот и не отрублю,—  отвечал Бартек и засунул руки в карманы.

Тут корчмарь, желая положить конец ссоре, потушил единственную свечу. Стало темно и тихо. Через минуту в темноте раздался визгливый голос Магды:

— Руби!

— А вот не отрублю! —  отвечал торжествующий голос Бартека.

В лунном свете можно было видеть две фигуры, шедшие из корчмы. Одна из них, впереди, причитала в голос: это была Магда; за нею, понурив голову, смиренно следовал герой Гравелотта и Седана.

На беду, Бартек воротился таким слабым, что несколько дней не мог работать. А в хозяйстве до зарезу были нужны мужские руки. Магда выбивалась из сил и работала с утра до ночи. Соседи Чемерницкие помогали ей, чем могли, но этого было недостаточно, и хозяйство понемногу приходило в упадок. Магда задолжала колонисту Юсту, немцу, который когда-то купил в Гнетове пятнадцать моргов пустоши и завел на ней лучшее во всей деревне хозяйство. Были у Юста и деньги, которые он давал взаймы под высокие проценты. Давал он прежде всего помещику, пану Яжинскому, имя которого красовалось в «золотой книге» и который именно по этой причине должен был поддерживать блеск своего рода на соответствующей высоте; давал Юст и мужикам. Магда уже полгода должна была ему несколько десятков талеров, которые частью вложила в хозяйство, частью переслала Бартеку во время войны. Все было бы ничего. Бог дал хороший урожай, и долг можно было бы заплатить из будущей жатвы, лишь бы только приложить руки к делу. Но, к несчастью, Бартек не мог работать. Магда не очень-то этому верила и даже ходила к ксендзу за советом, как бы расшевелить мужика, но он действительно не мог работать. Стоило ему хоть немного утомиться, как он начинал задыхаться и жаловаться на ломоту в пояснице. Так он и сидел по целым дням перед хатой, курил фарфоровую трубку с изображением Бисмарка в белом мундире и кирасирской каске и смотрел на мир усталыми, сонными глазами человека, кости которого еще не отдохнули от перенесенных трудов. При этом он размышлял немножко о войне и победах, немножко о Магде, немножко обо всем —  и ни о чем.

Раз, когда он так сидел, издали послышался плач возвращавшегося из школы Франека.



Бартек вынул изо рта трубку.

— Эй, Франек! Что с тобой?

— Да, «что с тобой»... —  всхлипывая, повторил Франек.

— Чего ты ревешь?

— Как же мне не реветь, если мне дали по морде...

— Кто тебе дал по морде?

— Кто же, как не пан Беге!

Пан Беге исполнял обязанности учителя в Гнетове.

— А имеет он право давать тебе по морде?

— Значит, имеет, раз дал.

Магда, которая копала в огороде картофель, перелезла через плетень и с мотыгой в руке подошла к ребенку.

— Ты что там наделал? —  спросила она.

— Ничего я не наделал... А просто Беге обозвал меня польской свиньей и дал мне по морде, а потом сказал, что раз теперь они французов завоевали, то нас будут ногами топтать, потому что они всех сильнее. А я ему ничего не сделал, только он меня спросил, кто самая важная особа на свете, а я сказал, что святой отец, а он дал мне по морде, а я начал кричать, а он обозвал меня польской свиньей и сказал, что как теперь они французов завоевали...

Франек было опять начал: «А он сказал, а я сказал», но Магда зажала ему рот рукой и, обратившись к Бартеку, закричала:

— Ну, слышишь, слышишь! Иди вот воюй с французами, а потом немец будет бить твоего ребенка как собаку да еще изругает. Иди вот воюй... Пусть пруссак убивает твоего ребенка —  вот тебе награда! О, чтоб тебе...

Тут Магда, растроганная собственным красноречием, тоже принялась плакать, а Бартек вытаращил глаза и разинул рот от изумления. Изумление его было так велико, что он не мог слова вымолвить и прежде всего не мог попять, что яге произошло. Как же так? А его победы... С минуту еще он сидел молча, потом глаза его заблестели, кровь бросилась в лицо. Изумление так же, как испуг, у людей глупых часто переходит в ярость. Бартек вдруг вскочил и пробормотал, стиснув зубы:

— Я с ним поговорю!

Идти было недалеко. Школа находилась тут же, за костелом. Пап Беге стоял у крыльца, окруженный поросятами, которым он бросал куски хлеба.

Это был человек высокого роста, лет под пятьдесят, еще крепкий, как дуб. Сам он не был толст, только лицо у него было очень упитанным. А с этого лица смотрели смело и энергично большие рыбьи глаза.

Бартек подошел к нему вплотную.

— За что это ты, немец, бьешь моего ребенка? Was? —  спросил он.

Пан Беге отступил на несколько шагов, смерил его глазами без тени страха и флегматично сказал:

— Пошел вон, польский турак.

— За что бьешь ребенка? —  повторил Бартек.

— И тебя побью, польская хама! Теперь мы вам покажем, кто тут пан. Пошел к черту, иди жалуйся в суд... Убирайся!

Бартек схватил учителя за плечи и изо всей силы стал его трясти, крича хриплым голосом:

— Да ты знаешь ли, кто я такой? Знаешь, кто французов лупил? Знаешь, кто со Штейнмецем разговаривал? За что бьешь ребенка, прусская морда?

Рыбьи глаза пана Беге вылезли на лоб не хуже, чем у Бартека, но пан Беге был сильный человек и решил одним ударом освободиться от противника.

Он размахнулся и дал здоровенную оплеуху герою Гравелотта и Седана. Тут мужик вышел из себя. Голова пана Беге закачалась из стороны в сторону, как маятник, с той только разницей, что эти движения были гораздо быстрее.