Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 105 из 121



Ол райт!

Оп тем временем повторяет: «Ах, этот Мерославский» —  и утирает глаза, явно утирает глаза. Золотое сердце!

— Мне так приятно видеть вас, будто выпил виски с имбирем! —  говорит он.

Пожимает мне руку, пожимает второй раз, третий и движется к двери. Стоя на пороге, он вдруг звонко хлопает себя рукою по лбу.

— Ах,—  говорит он,—  совсем запамятовал! Да ведь тут есть ваш земляк.

— В Марипозе?

— Нет, он живет в лесу. Но по пятницам приезжает с медом на рынок и остается переночевать. Старый человек. Хороший, очень хороший человек! Он тут живет уже лет двадцать. Еще никого тут не было, когда он появился. Завтра приведу его к вам.

— Как его зовут?

Немец начинает смущенно скрести себе затылок, как любой наш польский Бартек.

— О, I don't know! Не знаю! —  говорит он. —  Какое-то очень трудное имя.

Назавтра только я поднялся, как мой немец еще до завтрака привел ко мне земляка.

Я сразу узнал в нем старика, обедавшего накануне со мною за одним столом.

Был это человек высокого, даже очень высокого роста, но сильно согбенный годами. Седая голова, седая борода и голубые глаза, которые сразу впились в меня со странным вниманием.

— Оставляю вас одних,—  сказал немец.

Мы остались одни и долго смотрели друг на друга в молчании. Правду сказать, я был несколько смущен видом этого старика, скорее похожего на Вернигору, чем на обычного поляка.

— Моя фамилия Путрамент,—  промолвил старик. —  Разве имя мое чуждо ушам твоим?

— Моя фамилия М., —  ответил я. —  Ваше имя я слыхал. Кажется, вы из Литвы?

Мне действительно вспомнилось что-то из «Пана Тадеуша», что-то вроде «Путрамент с Пиктурной» в рассказе Протазия о процессах.

Старик приставил руку к уху.

— Как? —  спросил он.

— Кажется, вы из Литвы?

— Говори громче, годы повредили слух мой, и старость моя глуха,—  ответил пан Путрамент.

«Смеется он надо мной или я дурак? —  подумал я. —  Но старичок этот почему-то изъясняется языком библейских пророков. Каких оригиналов встречаю я здесь в Марипозе».

— Давно вы покинули родину? —  спросил я.

— Уж двадцать лет обитаю я тут, и поистине ты первый, кого я узрел из родимой земли, отчего сердце мое взволновалось и душа возрадовалась.

Старик действительно говорил дрожащим голосом и, судя по его виду, был глубоко взволнован. Что до меня, я был только удивлен. Я не прожил двадцать лет в лесу, поляков видел совсем недавно в Сан-Франциско, и у меня не было причины умиляться. Зато мне хотелось воскликнуть: что за стиль! Кабы со мною так говорил кто-нибудь целый день, я бы, наверно, взвыл... Брр!.. Между тем старик упорно всматривался в меня, и казалось, ум его напряженно работает. Несколько раз он как будто хотел заговорить, но останавливался. Видимо, он чувствовал, что говорит не так, как прочие люди. Речь его, однако, была вполне правильной, хотя и затрудненной.

— В далеком сем краю одеревенел язык мой и закоченели уста мои...

«Что правда, то правда!» —  подумал я.



Но мое веселье исчезало. Мне становилось как-то не по себе, я испытывал угрызения совести. «Как он там ни говорит, этот старик,—  думал я,—  но он говорит с волнением, с глубокой печалью и искренне, а я как будто над ним посмеиваюсь».

И я невольно протянул ему обе руки. Он взял их, прижал к своей груди, повторяя:

— Земляк, земляк!

Такое глубокое чувство звучало в его голосе, что сердце у меня пребольно сжалось.

Что ни говори, передо мною была загадка—  загадка странная, а быть может, и очень печальная. Теперь я уже смотрел на него, как смотрел бы на старого отца. Почтительно усадив его на стул, я сел рядом. Он все смотрел на меня.

—  Что слышно в краю нашем? —  спросил он.

Тут я дал волю языку, говорил и говорил без остановки, только стараясь произносить слова громко и отчетливо. Таким образом проговорил я с полчаса, и в зависимости от моих слов старик то грустно покачивал своей белой головой, то на его губах появлялась улыбка. Один раз он произнес знаменитую фразу Галилея и часто задавал мне вопросы все тем же торжественным, необычным, непонятным для меня слогом.

Все, что я ему рассказывал, интересовало его чрезвычайно. Вся душа его, казалось, сосредоточилась в его глазах и устах. Живя одиноко в лесу, он, возможно, целыми днями думал лишь о том, о чем я теперь ему рассказывал.

О, странный ты старик, странная порода людей, уносящих с собою в самые отдаленные края одну-единственную мысль и одно-единственное чувство! Тем и живете вы в лесах, в пустынях, у моря —  тело свое уносите, но душу оторвать не можете —  и бродите, будто очарованные, среди других людей! Но порода эта постепенно вымирает. Я вам рассказываю об одном из последних таких люден.

Мой рассказ кажется вымыслом, но он правдив. Путрамент, возможно, еще живет в своем лесу вблизи Марипозы. Из его слов я узнал следующее. Он был пасечник, как большинство скваттеров. И не слишком бедный. Пчелы зарабатывали ему на пропитание. Состарясь, он взял себе помощника, мальчика-индейца, смотреть за пасекой. Он сказал, что до сих пор еще охотится сам каждый день. Дичи вокруг Марипозы много: оленей, антилоп, всяческой птицы видимо-невидимо.

А вот медведей стало гораздо меньше. Его каньон один из самых красивых в окрестности. Возле дома протекает чудесный ручей со многими водопадами —  кругом скалы да горы, а на них леса, дремучие леса... Тишина, покой... Он горячо приглашал меня к себе, но тогда мне пришлось бы для возвращения в Марипозу ждать следующей пятницы, и я с грустью отказался от приглашения. Говорил он все время языком Авраама и Иакова... Слова «почто», «поелику», «воистину», «доколе», «днесь» густо уснащали его речь. Порой мне чудилось, будто передо мною человек времен Гурницкого или Скарги, который прорыл себе под землею ход до самой Марипозы и тут воскрес либо жил здесь с допотопных времен, как соседние Биг-Триз. Но, кроме старинного слога, была в его речи странная торжественность —  в нанизывании предложений, в обилии плеоназмов, в подробности описаний. Я наконец решил разгадать эту загадку.

— Скажите мне на милость, откуда у вас такой язык? Это язык не современный, язык устаревший, на нем в Польше уже не говорят.

Он усмехнулся.

— Единственная книга в дому моем —  Библия Вуека, я читаю ее каждый день, дабы не забыть языка моего и не стать немым для речи предков моих...

Тогда-то я понял. Несколько десятков лет он в далекой Мари-позе не видел ни одного поляка, ни с одним не говорил. Зато читал Вуека, и немудрено, что не только слова, но и мысли складывались у него по библейскому образцу. Иного польского языка он уже не знал и знать не мог, он выкладывал лишь то, что там почерпнул. Но главное —  он ни за что на свете не хотел забыть. Он взял себе в обыкновение читать вслух свою Библию каждое утро. Впрочем, больше ничего и пе доходило до него из родного края —  ничего, ниоткуда, разве что шум калифорнийского леса напоминал ему шум лесов литовских.

Когда мы прощались, я сказал:

— Через месяц я возвращаюсь на родину. Нет ли у вас там родных? Брата, свата, кого-нибудь, кому бы вы могли сообщить о себе?

Он задумался, как бы ища в памяти каких-нибудь самых дальних родственников, потом покачал головой:

— Никого... никого... никого...

И все же старик этот читал Вуека и не хотел забыть!

Мы простились.

— Господь да пребудет с тобою! —  сказал он мне в виде напутствия.

Он сразу же уехал в лес, я через два дня —  к Биг-Триз. Когда я садился в дилижанс, мистер Биллинг так тряс мою руку, будто намеревался оторвать ее, чтобы оставить себе на память.

— Великий человек был, сударь, этот пан Мерославский... Гуд бай! Гуд бай! Sehr grosser Ma

Четверть часа спустя меня окружали леса Марипозы. На следующий день утром я подумал: в эту минуту старик Путрамент в каньоне читает вслух свою Библию...

74

Очень великий человек! (нем.)