Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 85 из 96

Но возрождается и идет новая интеллигенция, та хочет быть с народом. А первый признак неразрывного общения с народом есть уважение и любовь к тому, что народ всею целостию своей любит и уважает более и выше всего, что есть в мире, — то есть своего Бога и свою веру.

Эта новогрядущая интеллигенция русская, кажется, именно теперь начинает подымать голову. Именно, кажется, теперь она потребовалась к общему делу, и она это начинает и сама сознавать… За ту главу "Карамазовых" (о галлюцинации), которою Вы, врач, так довольны, меня пробовали уже было обозвать ретроградом и изувером, дописавшимся "до чертиков". Они наивно воображают, что все так и воскликнут: "Как? Достоевский про черта стал писать? Ах, какой он пошляк, ах, как он неразвит!" Но, кажется, им не удалось! Вас особенно, как врача, благодарю за сообщение Ваше о верности изображенной мною психической болезни этого человека. Мнение эксперта меня поддержит, и согласитесь, что этот человек (Иван Карамазов) при данных обстоятельствах никакой иной галлюсинации не мог видеть, кроме этой. Я эту главу хочу впоследствии, в будущем "Дневнике", разъяснить сам критически". Скорая и внезапная смерть помешала Достоевскому исполнить это намерение.

Аналогичная мысль о реакции публики на разговор Ивана с чертом встречается и в записной тетради Достоевского 1880–1881 годов: "Мерзавцы дразнили меня необразованною и ретроградною верою в Бога, — читаем мы здесь. — Этим олухам и не снилось такой силы отрицание Бога, какое положено в "Инквизиторе" и в предшествовавшей главе, которому ответом служит весь роман. Не как дурак же (фанатик) я верую в Бога. И эти хотели меня учить и смеялись над моим неразвитием! Да их глупой природе и не снилось такой силы отрицание, которое перешел я. Им ли меня учить!"

Черт рассказывает Ивану: "Что же до исповедальных этих иезуитских будочек, то это воистину самое милое мое развлечение в грустные минуты жизни. Вот тебе еще один случай, совсем уже на днях. Приходит к старику патеру блондиночка, норманочка, лет двадцати, девушка. Красота, телеса, натура — слюнки текут. Нагнулась, шепчет патеру в дырочку свой грех. "Что вы, дочь моя, неужели вы опять уже пали?.." — восклицает патер. — О, Sancta Maria, что я слышу: уже не с тем. Но доколе же это продолжится, и как вам это не стыдно!" "Ah mon pere, — отвечает грешница, вся в покаянных слезах. — Са lui fait tant de plaisir et a moi si peu de peine!" (Это доставляет им такое удовольствие, а мне так мало стоит! — франц.) Ну, представь себе такой ответ! Тут уж и я отступился: это крик самой природы, это, если хочешь, лучше самой невинности! Я тут же отпустил ей грех и повернулся было идти, но тотчас же принужден был и воротиться: слышу, патер в дырочку ей назначает вечером свидание, — а ведь старик — кремень, и вот пал в одно мгновение! Природа-то, правда-то природы взяла свое!"

Туг обыгрывается то обстоятельство, что в 1783 году был издан особый папский указ "в целях искоренения злоупотреблений, допускаемых духовенством против нравственности". Отныне женщина могла исповедоваться только в изолированной от исповедника исповедальне с отдельным входом. Духовник должен сообщаться с ней только через решетку, "устроенную так, чтобы неумышленно или намеренно духовник не мог коснуться ее ног, а равно она — его ног. Решетка должна быть такой, чтобы через нее нельзя было просунуть палец и тем паче руку". Если же исповедь совершалась в домовой церкви, где не было исповедальни, то двери во время исповеди должны были оставаться открытыми во все время исповеди. Такие меры могли быть только следствием того, что святые отцы вели себя с молоденькими и симпатичными исповедницами примерно так же, как гоголевский заседатель Дробяжкин. Тема разврата католических священников еще со времен Возрождения стала традиционной для западноевропейской литературы. А в XX веке разразился целый ряд скандалов, связанных с растлением на исповеди несовершеннолетних мальчиков. В записной тетради Достоевского 1864 года сохранилась замечательная заметка, из которой, как кажется, и вырос этот рассказ черта: "Католицизм (сила ада). Безбрачие. Отношение к женщине на исповеди. Эротическая болезнь. Есть тут некоторая тонкость, которая может быть постигнута только самым подпольным постоянным развратом (Marquis de Sade)". Действительно, у маркиза де Сада католические священники отличаются самым невероятным и жестоким развратом. Но еще более важным является мотив утверждения черта, что склонность к разврату лежит в человеческой природе. Эта мысль — вполне десадовская. Маркиз последовательно отстаивал в своих сочинениях идею о том, что склонность ко злу и разврату — неотъемлемая часть человеческой природы, что до крайности затрудняет задачу Бога и добродетели. Достоевский же верил в изначальное преобладание сил добра в человеческой природе и потому вложил мысль о "правде природы" как оправдании разврата в уста черта.





Случай с аббатом, назначающим любовное свидание в исповедальне, близок эпизоду исповеди из песни V эротической "Войны Богов" французского поэта Эвариста-Дезире Парни (1753–1814), современника маркиза де Сада, чьи творения в откровенности лишь немногим уступали маркизовым сочинениям. Аналогичный эпизод, кстати сказать, присутствовал в переведенном с итальянского анонимном стихотворении "Капуцин" опубликованном в 1873 году в журнале "Гражданин", который в то время редактировал Достоевский.

В записной тетради к "Братьям Карамазовым" Достоевский также отметил положительные черты Ивана Карамазова по сравнению с большинством современных атеистов: "Черт. (Психологическое и подробное критическое объяснение Ив(ана) Федоровича и явления черта.) Ив(ан) Фед(орович) глубок, это не современные атеисты, доказывающие в своем неверии лишь узость своего мировоззрения и тупость тупеньких своих способностей… Нигилизм явился у нас потому, что мы все нигилисты. Нас только испугала новая, оригинальная форма его проявления. (Все до единого Федоры Павловичи)… Совесть без Бога есть ужас, она может заблудиться до самого безнравственного… Инквизитор уже тем одним безнравствен, что в сердце его, в совести его могла ужиться идея о необходимости сожигать людей… Инквизитор и глава о детях. Ввиду этих глав вы бы могли отнестись ко мне хотя и научно, но не столь высокомерно по части философии, хотя философия и не моя специальность. И в Европе такой силы атеистических выражений нет и не было. Стало быть, не как мальчик же я верую во Христа и его исповедую, а через большое горнило сомнений моя осанна прошла, как говорит у меня же, в том же романе, черт".

Бердяев писал об образе Ивана Карамазова в "Духах русской революции" через год после того, как в России после большевистской революции был провозглашен государственный атеизм: "Философом русского нигилизма и атеизма является Иван Карамазов. Он провозглашает бунт против Бога и против Божьего мира из очень высоких мотивов, — он не может примириться со слезинкой невинно замученного ребенка. Иван ставит Алеше вопрос очень остро и радикально: "Скажи мне сам прямо, я зову тебя, отвечай: представь, что это ты сам возводишь здание судьбы человеческой с целью в финале осчастливить людей, дать им, наконец, мир и покой, но для того необходимо и неминуемо предстояло бы замучить всего лишь одно только крохотное созданьице, вот того самого ребеночка, бившего себя кулачонком в грудь, и на неотомщенных слезках его основать это здание; согласился бы ты быть архитектором на этих условиях?" Иван ставит тут вековечную проблему о цене истории, о допустимости тех жертв и страданий, которыми покупается создание государств и культур. Это вопрос русский по преимуществу проклятый вопрос, который русские мальчики предъявили всемирной истории. В вопрос этот был вложен весь русский моральный пафос, оторванный от религиозных истоков. На вопросе этом морально обосновался русский революционно-нигилистический бунт, который и провозглашает Иван. "В окончательном результате я мира этого Божьего — не принимаю, и хоть и знаю, что он существует, да не допускаю его вовсе. Я не Бога не принимаю, я мира, им созданного, мира-то Божьего не принимаю и не могу согласиться принять". "Для чего признавать это чертово добро и зло, когда это столького стоит? Да ведь весь мир познания не стоит тогда этих слезок ребеночка к Боженьке". "От высшей гармонии совершенно отказываюсь. Не стоит она слезинки хотя бы одного только того замученного ребенка, который бил себя кулачком в грудь и молился в зловонной конуре своей неискупленными слезками своими к Боженьке… Я не хочу, чтобы страдали больше. И если страдания детей пошли на пополнение той суммы страданий, которые необходимы были для покупки истины, то я утверждаю заранее, что вся истина не стоит такой цены… Не хочу гармонии, из-за любви к человечеству не хочу… Да и слишком дорого оценили гармонию, не по карману нашему вовсе столько платить за вход. А потому свой билет на вход спешу возвратить обратно… Не Бога я не принимаю, а только билет Ему почтительнейше возвращаю". Тема, поставленная Иваном Карамазовым, сложна, и в ней переплетается несколько мотивов. Устами Ивана Карамазова Достоевский произносит суд над позитивными творениями прогресса и над утопиями грядущей гармонии, воздвигнутой на страданиях и слезах предшествующих поколений. Весь прогресс человечества и все грядущее его совершенное устройство ничего не стоят перед несчастной судьбой каждого человека, самого последнего из смертных. В этом есть христианская правда. Но острие вопроса, поставленного Иваном, совсем не в этом. Он ставит вопрос свой не как христианин, верующий в божественный смысл жизни, а как атеист и нигилист, отрицающий божественный смысл жизни, видящий лишь бессмыслицу и неправду с ограниченной человеческой точки зрения. Это — бунт против божественного миропорядка, непринятие человеческой судьбы, определенной Божьим промыслом. Это — распря человека с Богом, нежелание принять страдание и жертвы, постигнуть смысл нашей жизни как искупление. Весь бунтующий ход мыслей Ивана Карамазова есть проявление крайнего рационализма, есть отрицание тайны человеческой судьбы, непостижимой в пределах и границах этого отрывка земной, эмпирической жизни. Рационально постигнуть в пределах земной жизни, почему был замучен невинный ребенок, невозможно. Самая постановка такого вопроса — атеистична и безбожна. Вера в Бога и в Божественный миропорядок есть вера в глубокий, сокровенный смысл всех страданий и испытаний, выпадающих на долю всякого существа в его земном странствовании. Утереть слезинку ребенка и облегчить его страдания есть дело любви. Но пафос Ивана не любовь, а бунт. У него есть ложная чувствительность, но нет любви. Он бунтует потому, что не верит в бессмертие, что для него все исчерпывается этой бессмысленной эмпирической жизнью, полной страданий и горя. Типичный русский мальчик, он принял западные отрицательные гипотезы за аксиомы и поверил в атеизм.