Страница 5 из 53
Если судить о нем, не принимая во внимание того, что он называет «необходимыми мероприятиям» или «великими деяниями», то Луи Бонапарт представляет собою вульгарную, пустую, ходульную, ничтожную личность. Те, кого он приглашает к себе летом в Сен-Клу, одновременно с приглашением получают приказ привезти утренний и вечерний туалеты. Он любит блеск, помпу, султаны, позументы и галуны, громкие слова, громкие титулы, все, что блестит и звенит, всякие погремушки власти. Считая себя родственником Аустерлицкой победы, он носит генеральский мундир.
Ему безразлично, что его презирают, ему достаточно видеть почтительные лица.
Будь этот человек на заднем плане истории, он бросил бы на нее тень, на первом плане он выступает грязным пятном.
Европа смеялась над другим континентом, глядя на Гаити, теперь у нее появился этот белый Сулук. Мыслящие люди Европы ошеломлены, и у всех, даже за границей, такое чувство, будто им нанесли личное оскорбление, — ибо европейский континент, хочет он этого или нет, связан с Францией, и все, что принижает Францию, унижает Европу.
До 2 декабря лидеры правой любили говорить о Луи Бонапарте: «Это идиот». Они ошибались. Конечно, это расстроенный мозг, в нем имеются провалы, однако в нем можно различить несколько последовательных мыслей, и довольно связных. Это книга с вырванными страницами. У Луи Бонапарта есть навязчивая идея, но навязчивая идея еще не идиотизм. Он знает, чего хочет, и добивается своего. Наперекор справедливости, закону, разуму, наперекор честности и человечности — наперекор всему, но он добивается своего.
Это не идиот. Это человек другого, не нашего времени. Он кажется нелепым и безумным потому, что таких теперь больше нет. Перенесите его в шестнадцатый век в Испанию, и Филипп II признает его; в Англию — и Генрих VIII улыбнется ему; в Италию — и Цезарь Борджа бросится ему на шею. Или перенесите его хотя бы даже за пределы европейской цивилизации: попади он в 1817 году в Янину, Али Тепелени протянул бы ему руку.
В нем есть что-то от средневековья или Византии. То, что показалось бы совершенно естественным Михаилу Дуке, Роману Диогену, Никифору Ботаниату, евнуху Нарсесу, вандалу Стилихону, Магомету II, Александру VI, Эдзелино Падуанскому, Христиану II, кажется совершенно естественным и ему. Он только забывает или не знает, что в наше время его действия должны пройти сквозь сферу великих веяний человеческой нравственности, рожденных тремя веками просвещения и французской революцией, и что в этой среде его поступки примут свой настоящий вид и предстанут такими, каковы они на самом деле, — чудовищными.
Его приверженцы, — а они у него есть, — охотно проводят параллель между ним и его дядей, первым Бонапартом. Они говорят: «Один совершил переворот 18 брюмера, другой — 2 декабря; оба они честолюбцы». Первый Бонапарт хотел воссоздать новую Западную империю, сделать Европу своим вассалом, подавить континент своим могуществом, ослепить его своим величием, усесться в кресло, а королей усадить на табуреты, он хотел, чтобы история говорила: Немврод, Кир, Александр, Ганнибал, Цезарь, Карл Великий, Наполеон, — быть владыкой мира. Он и был им. Для этого он и произвел переворот 18 брюмера. Этот хочет иметь лошадей и любовниц, хочет, чтобы его называли «монсеньером», словом, он хочет хорошо жить. Для этого он и устроил Второе декабря. Действительно, оба честолюбцы; их можно сравнивать!
Добавим еще, что и этот тоже хочет быть императором. Однако наше сравнение все же несколько хромает, и вот почему: ведь одно дело — завоевать империю, другое — захватить ее жульничеством.
Как бы то ни было, совершенно несомненно, и этого не скроет ничто, даже ослепительный занавес славы и бедствий, на котором начертаны: Арколе, Лоди, Пирамиды, Эйлау, Фридланд, остров св. Елены, — совершенно несомненно, повторяем мы, что Восемнадцатое брюмера — преступление, и Второе декабря еще увеличило это пятно на памяти Наполеона.
Бонапарт охотно разыгрывает социалиста. Он чувствует, что тут ему открывается поле действия, пригодное для его честолюбия. Мы уже говорили, что, сидя в тюрьме, он старался создать себе репутацию демократа. Один факт достаточно характеризует его. Когда он во время своего пребывания в Гаме выпустил в свет книгу «Искоренение пауперизма», книгу, которая как будто ставила своей единственной целью исследовать язву народных бедствий и указать средства ее излечения, он послал этот труд одному из своих друзей с запиской, которую я видел своими глазами: «Прочтите эту работу о пауперизме и скажите, как вы думаете, может ли она принести мне пользу».
Большой талант Луи Бонапарта — его умение молчать.
До 2 декабря у него собирался совет министров, мнивший себя некоей значительной величиной, поскольку он считался ответственным перед Законодательным собранием. Президент председательствовал. Он никогда, или почти никогда, не принимал участия в прениях. В то время как Одилон Барро, Пасси, Токвиль, Дюфор или Фоше держали речь, он «с глубоко сосредоточенным видом, как рассказывал нам один из его министров, делал из бумаги петушков или рисовал человечков на папках с делами».
Прикидываться мертвым — вот на это он мастер. Он безмолвствует, застыв на месте, отвернувшись от своей цели, пока не наступит время действовать. Тут он мгновенно поворачивается и бросается на добычу. Он обнаруживает свои намерения внезапно, неожиданно выскакивая из-за угла с пистолетом в руке, ut fur. [9] А до тех пор — как можно меньше движений. В течение этих трех истекших лет был момент, когда он солидаризировался с Шангарнье, который тоже что-то замышлял. Ibant obscuri, [10] как говорит Вергилий. Франция с некоторой тревогой смотрела на обоих. Что их связывает? Уж не мечтает ли один быть Кромвелем, а другой — Монком? Такая мысль приходила в голову тем, кто их наблюдал. У обоих была одинаковая загадочная манера держать себя, та же тактика неподвижности. Бонапарт не произносил ни слова, Шангарнье не позволял себе ни единого жеста; один не двигался, другой не дышал; казалось, они состязаются, кто лучше изобразит статую.
Впрочем, Луи Бонапарт иногда нарушает молчание. Но тогда он не говорит, он лжет. Этот человек лжет так же, как другие дышат. Он объявляет о каком-нибудь честном намерении, — берегитесь; он уверяет, — опасайтесь; он клянется, — трепещите.
У Макьявелли оказались потомки. Луи Бонапарт — один из них.
Провозгласить какую-нибудь гнусность, которая вызывает всеобщее негодование, тотчас с возмущением отречься от нее, клясться всеми богами, прикидываться честным человеком, — а потом, когда люди перестанут опасаться этой гнусности, ибо все это кажется просто смешным, — осуществить ее. Так он совершил государственный переворот, так он провел проскрипционные законы, так ограбил принцев Орлеанских; так же он будет действовать, когда вторгнется в Бельгию и Швейцарию, да и во всем остальном. Такой у него способ действий: думайте о нем, что хотите, — он этим способом пользуется, находит его удобным, это его личное дело. Его рассудит история.
У него есть свой интимный кружок; он посвящает его в какой-нибудь проект, который кажется не то что безнравственным, — в таких тонкостях там не разбираются, — но неразумным и опасным, опасным для него самого; ему возражают, он слушает, не отвечая, иной раз уступает на два-три дня, потом снова возвращается к тому же и поступает по-своему.
В кабинете Елисейского дворца ящик его письменного стола нередко бывает приоткрыт. Он вынимает из него листок бумаги, читает какому-нибудь министру, — это декрет. Министр соглашается или возражает. Если он возражает, Луи Бонапарт небрежно бросает бумагу в ящик стола, где виднеется целый ворох бумаг — фантазии всемогущего человека, — запирает ящик, кладет ключ в карман и уходит, не сказав ни слова. Министр откланивается и уходит, очарованный таким безоговорочным признанием своей правоты. На другой день декрет появляется в «Монитере».
9
Как грабитель (лат.).
10
Шли во мраке (лат.)