Страница 54 из 79
– Ох уж эти сочувствующие, – повторяла донья Марикита, – прямо из головы не идет, что Артета тоже резервистом стал… Артета! Да я и родителей его, и стариков, и всю их семью знала… карлисты все до единого; как родились карлистами, так карлистами и померли…
– Но при чем здесь это?… – спрашивал дон Хуан.
– Как так при чем? Либерал – из карлистской-то семьи? Дак ведь это то же, что карлист из либералов…
– Значит, по-вашему выходит, что уж если карлисты или либералы, так всей семьей и на веки вечные?
– Ох, не знаю, как вам и объяснить, дон Хуан; но я знаю, что говорю. Это с материнским молоком всасывается, а потом – до могилы. Так и в мое время было, так и всегда тому быть… Другое дело, что перепуталось все… ни на кого теперь положиться нельзя; глядишь вот так на человека и думаешь: «Кто ты?»
Утром двадцать восьмого, сопровождая нескольких выезжающих из города иностранных подданных, Хуанито и Энрике встретились на одном из карлистских аванпостов с Хуаном Хосе, поболтали с ним и вместе отведали белого хлеба.
– Ну что, ждите нас на днях в гости.
– Ну что ж, угостим как следует.
– Вот это друзья, люблю!
Никогда еще их разговор не был таким задушевным и теплым, никогда так не ощущали они дружеской общности. Хуан Хосе с Энрике болтали, как старые приятели, припоминая давние истории, но даже словом не обмолвились о той драке, в которой решалось, кому из них верховодить на улице; драке, о которой каждый из них прекрасно помнил, воспоминание о которой окрашивало все остальные и делало юношей как никогда живо расположенными друг к другу. У обоих стоял перед глазами тот день, когда, разгоряченные схваткой один на один, они расходились, вспотевшие, грязные, шмыгая расквашенными носами.
В тот же вечер Рафаэла и ее соседка, вместе с Энрике и Хуанито, вышли прогуляться на окраину. Едва слушая Энрике, Рафаэла жадно глядела в поле, на тихие сады, по которым так истосковался се взгляд. Когда все это кончится и они снова смогут прогуливаться вот так, все вместе? Энрике объяснял расположение неприятельских укреплений, как вдруг они увидели бегущих им навстречу людей.
– Домой, скорее! – сказал Хуанито, побледнев.
В этот момент подруга Рафаэлы вскрикнула и остановилась.
– Что с тобой?
– Не могу идти… Наверно, ранили… – и она побледнела как полотно при одной мысли о том, что ее могло ранить.
Рафаэла переводила испуганный взгляд с брата на Энрике. Юноши подошли к девушке, чтобы поддержать ее, и тут, взглянув на землю и увидев кровь, она лишилась чувств и упала на руки Энрике. Помимо охватившего ее удивления, ужаса и тревоги, Рафаэла почувствовала глухой укол ревности.
– Скорее, скорее! Куда-нибудь в дом. Сюда, неси!
Они занесли раненую в ближайший дом; собрался народ; и Рафаэла опомнилась только тогда, когда они с братом уже шли по дороге домой.
– А как же Конча? – воскликнула она, резко останавливаясь.
– Ничего, там найдется, кому о ней позаботиться, а мы бы только мешались.
«Какой жестокий! – подумала она про себя. И потом: – А зачем же остался Энрике, разве он не будет мешать?»
Девушку ранил доброволец-карлист, который развлекался, стреляя в цель по любым мишеням, деревенский парень, который в мирное время и мухи бы не обидел, а теперь забавлялся, играя в войну.
Уже дома, в безопасности, Рафаэла почувствовала, что вся дрожит при мысли о том, какому риску она подвергалась, а донья Марикита, узнав о случившемся, восклицала: «Ну, уж теперь мы вам не сдадимся, индейцы, фарисеи!»
Рафаэла, не находившая покоя после того, что ей довелось увидеть, чувствовала, как временами в ней просыпается робкий, боязливый дух матери, но его тут же подавляли чувство возмущения и ненависти к людям, ведущим эту войну, и глубокая, почти бессознательная мысль о бессмысленности этой войны, о бессмысленности и жестокости дел человеческих. Дела человеческие! Дела людей, которых не коснулись своим живительным дуновением ни вера, ни дух семейного очага, соединяющий в себе мужское и женское начало. Так, между делом, даже не заметив этого, подобные люди ранили Кончу, бедную Кончу. Мужчины играют в войну, как дети, и еще хотят, чтобы несчастные женщины верили, что они сражаются за что-то серьезное.
Услышав вражеские выстрелы, город, подавленный нуждой, воспрял; нанесенные ему раны вдохнули в него мужество, заставили позабыть о голоде. Вновь в адрес военного министра были направлены требования и просьбы.
Двадцать девятого, в шесть часов вечера, одновременно и без предварительного предупреждения раздавшиеся удар городского колокола и грохот неприятельской гаубицы обратили прохожих в паническое бегство. В отчаянии люди разбегались по домам; многие семьи, успевшие вернуться в свои разбомбленные жилища, возвращались в укрытия. Вначале огонь был очень силен, по бомбе в минуту; за три часа число выстрелов превысило сто пятьдесят. Людьми вновь овладела тревога, в доме дона Хуана легли не раньше часа ночи, а наутро стало известно, что дон Мигель уже три дня как не встает с постели, что каждую минуту ему становится хуже и что он просит прийти Рафаэлу. Воспользовавшись предоставленной осаждающими короткой передышкой, она отправилась к нему.
Бедный дон Мигель лежал подавленный и унылый, у него расстроился желудок, он каждую минуту вздыхал и говорил исключительно о своей близкой смерти, на что племянница каждый раз ему отвечала:
– Пустяки!.. Все мужчины такие: чуть у них что заболело, сразу им разные страхи мерещатся!..
– Правда?
Он молча глядел, как хлопочет возле него племянница, давая ему лекарства, бульон; стоило ей выйти, как он тут же начинал придумывать, как поведет с ней разговор; что сказал бы он, что бы ответила она, – а когда она возвращалась, он вновь чувствовал лишь тяжелую неловкость. Между тем колокольный звон и разрывы бомб не смолкали.
Та ночь, когда Рафаэле пришлось остаться в дядюшкином доме, была тревожной. Враг яростно обстреливал город. Рафаэле виделся отец с понуро опущенной головой; она знала, что запасы на исходе, что сил сопротивляться нет, и ей вспоминалась другая печальная ночь, накануне святого Иосифа, когда смерть унесла ее бедную мать. Бедняжка! И вновь ей послышался жалобный напев детской песенки.
– Рафаэлилья!
– Что?
Нет, ему ничего было не нужно; только чтобы она подошла, чтобы поговорила; только услышать ее голос.
Наутро боли уменьшились, и, оставив дядюшку спящим, Рафаэла вернулась домой.
– Ну скоро они начнут штурмовать? – не унималась донья Марикита.
Луч надежды забрезжил первого мая, когда карлисты показались на перевалах с обозами и кладью; это было похоже на отступление. Город облетали известия, поступающие с укреплений. Вражеские батальоны тянулись через перевалы, однако пушки их по-прежнему грохотали без умолку. Говорили о смерти старого дона Кастора и о том, что освободители войдут в город через его труп.
В надежде на скорое освобождение люди встречали обстрел бесстрашно. «От злости стреляют!» – говорил кто-то так, словно выстрелы от этого становились менее опасны.
И вот!.. В четыре часа вечера, вдалеке, над стелющимся дымом взвился национальный флаг, хотя один из карлистских батальонов еще держался на Пагасарри. Все жадно ждали развязки долгой борьбы; было видно, как освободительные войска теснят осаждающих, и к наступлению темноты уже свои пушки приветствовали освобожденный город с вершины Санта-Агеды, той, где устраивались знаменитые гулянья. Сильно бились сердца в предчувствии свободы, и, хотя обстрел и продолжался, женщины выходили взглянуть, как вдали, в тихом свете сумерек армия-освободительница укрепляла свои знамена на вершинах вековых гор. Опасность миновала; они были спасены. И кто-то в толпе даже воскликнул: «Бедняжки!»
В ту ночь страстное нетерпение и не до конца развеянные страхи не давали никому сомкнуть глаз. В одиннадцать неприятель прекратил огонь.