Страница 88 из 104
А тут еще одна беда свалилась. Сам того не зная о предстоящей разборке, проговорился в бреду. Конечно, в протокол сказанное в бреду не заносят, но для уголовного розыска и такая информация — находка.
Шнобель сон потерял.
Крыса, считавший, что «кент слинял», «лепил темнуху» Яровому. Тот, про себя не раз удивлялся изобретательности фартового. Когда же следователю надоела «липа», сказал, как огорошил:
— А Шнобель у нас. В тюремной больнице теперь. С переломом обеих ног. Не состоялся из него прыгун. Но показания давать в состоянии. И дает, довольно правдивые. В том числе о Дяде, о его конфликте с Цаплей, о многом другом.
Крыса умолк ошарашенно. А потом стал все отрицать. Мол, Шнобеля никакого не знаю, про Дядю впервые слышу. С Цаплей — не кентовался никогда.
Малина? Какая малина? У Крысы от нее с детства краснуха выступала. Ни вида, ни запаха терпеть не может.
Аркадий Федорович еле сдерживал смех.
— Ну, а как объясните вот эту наколку на пальце? — указал на руку Крысы.
— С пацанами баловались, — ответил тот, не сморгнув.
— На Колыме играли. Там и накололи вам это колечко.
Темной ночкой называется. И ставят его закоренелым убийцам, кто не меньше трех ходок на Севера имел, — посуровел Яровой.
Мокрушник спрятал руки под стол.
— Хотите, скажу, кто и в каком году это клеймо вам поставил и для чего?
Крыса молчал.
— Так вот, наколку вам сделали на Колыме. Ее ставил Дядя. Семь-восемь лет назад. Для того, чтобы в любой «малине» вас не за фрайера, за фартового признали. Руку Дяди законники знают. Медвежатник. Нигде не дрогнул. Все линии четкие. Вы с ним в четвертой ходке были. Там он и порезвился. Наколку мочой промывали, чтоб не вспухла. Потому линия такая широкая получилась. Хоть главарем мокрушников ставь. Да только всему предел есть. Так-то, Крыса. А теперь — в камеру. Я в ваших показаниях не нуждаюсь и времени терять на пустые разговоры не намерен. Через недельку предъявлю обвинение и — ждите суда. Копию обвинительного заключения вам вручат.
«Да хрен с ним, пусть «вышка». Пусть Шнобелю легче станет. Меня уж приморило жить на свете. Пойду канать последние дни», — дернул Крыса маленьким острым подбородком. Его тут же увели в одиночку.
Яровой не соврал фартовому. Шнобель действительно не валял дурака. Помолчав немного, рассказал все, как на духу. Даже о прежних своих делах, в том числе о нераскрытом убийстве, которое он совершил, чтобы «малина» признала его: «пришил» доносчика-суку, на которого ему указали. Шнобель твердо решил отвечать сразу за все, чтобы потом его не коснулась ни одна дополнительная «раскрутка»… Что-то надломилось в этом человеке и вместе с выздоровлением в нем росла ненависть к недавним кентам. Так бывало со многими, впервые попавшими в тюрьму.
Крыса провел в своей одиночке семь дней. Он думал, что здесь сумеет отдохнуть от всех, привести в порядок свои мысли. Но напрасно. Одиночество сводило с ума. Оно беззвучно смеялось из темных углов лицами кентов, забывших его. Оно шелестело листьями берез на погосте. Выло голосом матери. Оно ощеривалось Шнобелем и грозилось Дядей. Оно мелькало тенью Дрозда и показывало рваную рану на горле. А ведь как свистеть умел шнырь… Но вот Дрозд остановился прямо перед Крысой. Открыл черный мертвый рот и, подняв руку, тычет пальцем в грудь Крысы и хохочет холодно, жутко.
Крыса посмотрел на грудь: там кровь из дыры льется.
Фартовый проснулся в холодном поту. Но и тут нет покоя — тени, голоса, свист пуль иль ветра. Когда все это кончится?
«Заждались мы тебя, падла!» — услышал он голос Цапли и кинулся к окну. Но там — решетка. Через нее лишь небо в ситечко.
«Хоть бы с кем поговорить, поделиться. Уж лучше б отметелили меня в камере мужики, пусть и под нарами, но хоть бы слышал я голоса, видел бы жизнь. Тут же и впрямь крысой стать можно».
Попытался фартовый с охранником заговорить, тот равнодушно заглянул в «глазок» и снова закрыл его, не сказав ни слова.
Тихо. Как в могиле заживо. Неужели он еще жив? А может, не он Дрозда, а шнырь ожмурил его, и вот теперь Крыса на том свете?
Тьфу, чушь какая! Да разве может шнырь мокрушника пришить? Ведь вот и раньше Крысе приходилось быть подследственным. Но ни разу не сидел он в одиночке. Как оказалось, для Крысы эго испытание стало непосильным. Ведь у фартовых, у каждого, есть своя слабина…
Крыса пытался развлекать самого себя. И тогда он становился среди камеры и пел во весь голос:
Приморили, гады, приморили
И сгубили молодость мою.
Золотые кудри поредели,
Знать, у края пропасти стою…
Охранник, заслышав это, даже «глазок» не открывал. Пой, мол, пока не посинеешь. И Крыса устраивал самому себе представление. Он представлял себя с молодой чувихой. Вот он пляшет с ней «по бухой». И, войдя в раж, трясет Крыса за бабу жирной, как вымя, грудью. Бедрами лениво потряхивает в такт прихлопам.
«Эх, завалить бы теперь какую молодку в лодку! Ух-х и показал бы я ей!» — мечтал фартовый.
Но вспыхнувший было взгляд упирался в сырые, серые стены. Покрывшиеся пылью и плесенью, они и не такое видывали. Они всего насмотрелись…
И падал фартовый на цементный пол. Волком выть готов, только бы на волю из этой клетки, могилы, ямы. Но куда там! Вон в углу Цапля прищурился. Пистолет в руке. Этот не промажет. Не пощадит.
— Пустите, гады! — бился в дверь Крыса. От ужаса волосы дыбом на макушке встали.
— Заткнись! — коротко брякнул охранник «глазком». И снова тихо, пусто, страшно.
Вечером седьмого дня Крыса понял, что не выдерживает одиночества и начинает сходить с ума.
Он пытался собрать мысли воедино, но не получалось.
Фартовый, наглый, отчаянный, плакал от страха и бессилия. Уж лучше «вышка», но теперь, сию минуту, чем до смерти остаться малахольным, со сдвинутыми не в ту степь мозгами.
Он вспомнил, что видел однажды фартового, ставшего полудурком. «Тот собственное дерьмо хавал шустрей водяры. И даже не давился, гад».
Крыса вскочил с пола. Его затошнило от нахлынувших воспоминаний.
«Чем дерьмо жрать, лучше враз на вышку. Чего тянуть? Ведь сам на себя кропаю. Никого не закладываю. Да и знает уже Яровой про все. Так что тянуть резину — пустое. Чем скорее расколюсь, тем быстрей развязка», — заколотился в дверь Крыса и потребовал к себе Ярового.
Когда фартового на следующий день привели к следователю, Крыса торопливо начал выкладывать все, как было.
Аркадий Федорович не спрашивал, почему Крыса, закончив давать показания, попросил об одном, перевести его из одиночной камеры. И вскоре Крысу вернули в прежнюю.
Медведь встретил его, как старого знакомого:
— Нарисовался, козел! А я думал, что тебя зэки пригасили где-нибудь в темном углу. О тебе, паскуда, по беспроволочному, вся тюряга знает.
— А чего ж ты, чистенький, тут околачиваешься? Иль в стукачи нанялся? — не стерпел Крыса.
— Ах ты, курвин сын! — ухватил Медведь Крысу и привычно запихал под нары. Отряхнув руки, сказал — Живи, как самой кликухой определено. А мне порядочные люди извиненье принесли. С жильем помогли определиться. Я ж на чердаках да в подвалах кантовался. Теперь в общаге задышу. И на работу устроили. Поручились за меня. Значит, не западло Медведь. Сегодня все ксивы справят. Завтра к восьми утра — быть готовым. Предупредили. Так что не тебе, Крыса, вякать про меня, — улыбался мужик довольно.
Утром Медведю и впрямь отдали документы, деньги, вещи. Дали направление в общежитие и на работу.
Еще раз извинившись, широко открыли перед ним ворота.
А Крыса тут же занял его место в камере. И всячески старался вызвать на разговор соседа. Но тот словно не видел фартового, не слышал его.
Лишь один раз, когда законник попытался дернуть его за локоть, так покрыл матом, что Крыса пригнулся. Буркнув, что
подселяют в камеру всякое дерьмо, не велел Крысе пользоваться его кружкой и ложкой.
Обидно слушать такое, но хоть какое-то общение, живое слово. Фартовый и тому был рад.