Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 46 из 98



— Мне отдохнуть надо. Завтра на работу! Идите домой. Я помогу Кузьме, если потребуется, — обращался он к поварихе. Но та будто не слышала, она ворковала над Огрызком:

— Кикимора ты моя засратая, мышонок неумытый, ососок заброшенный, ну за что страдать тебе привелось? И зачем ты без меня во двор выскочил? На что тебе болеть, лягушонок мой мокрожопый? Как больно мне, что так получилось! Ну потерпи малость, сучок ты мой обгорелый. Вот наладишься, и я тебя ни на шаг от себя не отпущу. Никому не отдам, — обещала баба. Кузьма плакал. Тихо, неслышно, молча…

Никогда, никто не говорил ему таких нежных, таких добрых слов. Даже от

матери слышать не привелось. Эти слова согрели сердце, растопили весь лед с души, очистили и ободрили. «Значит, и я кому-то дорог и нужен. Выходит, не совсем уж пропащий и никчемный. Пусть хоть хорек, но ведь своим называет, жалеет. Любить обещается. Значит, надо очухаться. Надо жить», — шмыгал носом Кузьма, вытирая мокроту со щек.

— Попей чайку, чертенок мой копченый. Еще глоток, ну, вот хорошо! Теперь ложись на подушку удобнее и постарайся уснуть. Мне скоро на работу. Но я в обед забегу, проведаю тебя. И поесть принесу! Ты смотри, никуды ни шагу нынче. Лежи, оклемайся. Мазурик ты мой недоношенный. Уж погоди, поправься только, я тебя никому в обиду не дам! — обещала Катерина, гладя лицо, голову, плечи Огрызка. И тот млел под ее руками. Он боялся спугнуть, прервать этот щедрый поток, лившийся из самого сердца бабы только для него.

Катерина просидела у постели Кузьмы до самого утра, пока не пришло ей время идти на работу.

Она встала, оглядела Кузьму и, перепоручив его соседу, тихо вышла. Кузьма, обвязав голову полотенцем, вскоре встал. И хотя в висках ломило, решил не валяться в постели. Оделся, умылся и, проглотив стакан чаю, пошел на работу.

До обеда боль еще давала знать о себе. В голове звенело на все голоса. А потом отвлекся, забылся и боль растаяла, отпустила совсем. И Кузьма самостоятельно пошел на обед.

Катерина от удивления уронила в бак с чаем половник с кашей.

— Голубчик ты мой! Встал на ноженьки! Лапушка облезлая! Ну, садись, покормлю гаденыша! — носилась она вокруг Кузьмы.

Приисковые мужики от зависти или удивления молчали. И лишь Чубчик, вошедший в столовую и услышавший воркование поварихи, подошел к столу Кузьмы, сел рядом:

— Ну что? Приклеился уже? А я-то думал тебя за Ксению сосватать.

— Не нужен я ей. Не хочу, чтоб надо мной баба паханила. Она мне на весь век чужой бы осталась. Из жалости за меня бы пошла. Потом попреков по самое горло не обобраться. Ничему не радовался б. А эта — своя! — глянул на Катерину и потеплел лицом.

Когда она вышла на кухню, Сашка спросил тихо:

— Ты хоть знаешь, кто она?

— Знаю! Ни за хер собачий в зону влипла! Да еще тут над ней всякая шваль изголяется! Пусть хоть один мудак попробует о ней гнилое вякнуть, своими клешнями замокрю! — пригрозил неведомо кому на всю столовую.

— Может, оно и так! Но тебе зачем тыкву в парашу совать? Когда фартовые кентовались с политическими? Оставь ее! Баб хватает! Покуда дышишь, советую как пахан!

— Отвали! Ботаю тебе — моя она! И никому не отдам! — вспомнилась Огрызку Катерина у постели.

За те слова, те минуты он готов был отдать за нее свою жизнь без остатка.

— Сворковались, — послышалось за соседним столом. Кузьма оглянулся. Глаза в глаза встретился с Самойловым. Тот усмехался криво.

Кузьма и сам не помнит, как все произошло. Миска с горячим супом повисла на макушке соседа. Тот растерялся на миг. Вскочил. Кинулся к Кузьме. Но обедающие мужики быстро растащили, не дав драке завязаться.

— Остыньте! Мать вашу! Чего сбесились два полудурка! Иль не поделили чего? Живо жрать! Кто вякнет, я быстро хайло закрою! — рявкнул Чубчик, бледнея. И отшвырнув Кузьму, силой усадил за стол Самойлова: —Дальше Колымы мест нет. Зато после нее приговаривают к «вышке». Кому этого захотелось — валяйте! Но после обеда! Не то я вам обоим, не дожидаясь, колганы раскрою! Доперли, стервозы, козлы вонючие?

— Это за что меня поливаешь? — не выдержал Огрызок.

— Заткнись, кент! Не заводи! — глянул Чубчик знакомо, и Кузьме сразу перечить расхотелось.



Сашка ел молча. Дождавшись, пока Самойлов и Кузьма пообедают, вместе с ними вышел из столовой.

— А ну, валяй оба за угол! — потребовал жестко. И, взяв Кузьму за шиворот, Ивана — за плечо, повернул их за столовую: — Теперь махайтесь! Ну! Что стоите? Или злобу с обедом схавали? — ждал Чубчик. И, помолчав, сказал: — Кишка тонка? Так вот, если узнаю, что кто-нибудь из вас в общаге поднимет кипеж, тому со мною дело иметь придется! Я ни одного не оставлю дышать, клянусь свободой!

Самойлов ничего не ответил, лишь оглядел Огрызка пристально, вприщур, словно прицелился. Кузьма не заметил тот взгляд и ответил, как на духу:

— Мне своего говна хватает, чтоб об чужое мараться. Но будет вякать лишнее, получит, как падла! Мало не покажется!

— Хиляй, Огрызок, на пахоту. И сам не залупайся! — глянул вслед Кузьме Чубчик. Повернувшись к Самойлову, заговорил тихо: — А тебе, фраер, вот что брякну. Если ты, мурло овечье, разинешь свой хлебальник и начнешь Кузьму полоскать, я тебя так отмудохаю, родная мама не узнает. Секи про то! Паяльник не разевай! Не то дышать разучишься. Я сумею кислород тебе перекрыть! Запомнил, падлюка? — прихватил внезапно за горло. И подержав немного, отбросил в сторону задыхающегося мужика, обтер руки снегом, вышел из-за угла и направился к прииску.

Огрызок за работой и не приметил, как наступил вечер. Сдав золото по журналу, решил сходить на ужин, а уж потом к Катерине. «Ведь завтра выходной», — радовался мужик заранее.

— Я тебя подожду. Домой вместе похиляем, — предупредил Катерину. Та благодарно глянула на Кузьму. Кивнула согласно.

Огрызок ел, не прислушиваясь к разговорам за столом. Он о своем думал. Да и было о чем…

Едва последний рабочий встал из-за стола, повариха закрыла дверь столовой и, приказав девчатам навести порядок, позвала Кузьму:

— Пошли, воробушка!

Весь вечер, без просьб и подсказов, Кузьма носил воду, рубил дрова, убирал во дворе. Закрепил калитку и забор. Навесил замок. И закрыл вход во двор от любопытных и случайных глаз. Он подмел на крыльце. И даже успел обить наружнюю дверь досками, изнутри утеплил одеялом. До глубокой ночи, пока Катерина стирала его белье, Кузьма замазывал и заклеивал окна. Он старался так, будто решил остаться в этой избе до конца жизни.

— Сверчок ты мой заугольный, все копаешься, работаешь, сядь, отдохни. Приди в себя, — предлагала Катерина. Но Кузьма не соглашался. Слишком осиротело жилье без мужичьих рук, слишком одряхлело. — Пенек ты мой болотный, или не о чем нам поговорить, что и не присядешь?

— Ну чего завелась, тесто перекисшее? Радоваться должна, даром хлеб не извожу. Потрехать мы с тобой всегда успеем, — он шпаклевал щель в стене.

— Вот уж не думала, что найдется хозяин и на мою избу. Возьмется за нее, не погребовав ни мною, ни ею, — улыбалась баба, подходя к Кузьме, изредка гладя спину, плечи Огрызка.

Кузьма от такого отношения таял. И только теперь начал понимать Чубчика. «Слабые бабы. Это верно! Вот и у этой вся изба раскорячилась. Потому что одна жила. Немощная в мужицком деле. Но как сильна! И все они, видать, такие, заразы», — улыбался сам себе Кузьма, забив последнюю щель в стене.

— Ну, вот теперь мы будем греть избу, а не улицу! — улыбнулся Катерине. Та, вспотевшая над корытом, еле разогнулась.

Огрызок помог ей управиться на кухне, отговорил готовить ужин. И заставил бабу отдохнуть от всего.

— Хватит на сегодня! Завязывай! На дворе ночь. А твоим делам — конца нет. Фартовые и те отдыхают.

— Где?

— В зонах, — вздохнул Огрызок.

— Я тоже там наотдыхалась. Так, что и в гробу не выпрямлюсь теперь, — вспомнила баба.

— А где пахала?

— Поначалу трассу вели. Чтоб ей пусто было! Вымотала, выжала она нас. Другие бабы были тощими. Из интеллигенток. Руки аж просвечивались. И их пригнали на Колымку. Конвоиры изголялись. Именно им, задохлым, совали в руки ломы и кирки. И орали: «Въябывай, шлендра, блядво сушеное! Не то вломлю тебе по черепу, всю политику в пизду вгоню!» Бабы те горькими слезами полили трассу растреклятую. Долбили мерзлую землю, лед, скальный грунт. Мерзли, мокли, надрывались. И умирали… Была у нас одна. Художница. Глухонемая. Так и ее за политику посадили. Она на картине, где парад нарисовала, изобразила: будто люди все идут не мимо мавзолея, а в храм, какой поблизости стоит. И в руках народа плакаты, где было написано: «Боже, Царя храни!»