Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 69 из 97

Я, отец, ненадолго. Понимаешь, мне надо

сегодня обязательно улетать.

На кой ляд?

В институт меня направляют учиться. На материк. От конторы нашей.

Во

нашто!

А чево такое? Куды-то он ехать настропалился? — не выдержал Акимыч.

В высшую науку.

Ай мало ему одной?

Да что ты, дед, понимаешь? Институт не техникум.

Мало в одной мозги растряс, ноне и пововсе дураком сделаться порешил?

То не помеха. Нехай едит. Глядишь, опосля жить легше нашево будит. Мы добра не видели, пусть хочь ен в сладость поживет. За свое и наше.

Не дельно научаешь. Ему дай волю, не худче отца в той науке святое позабудет.

Ево воля. Глядишь, человеком сделаитца. Мине добром помянит.

Горб им, нонешним, ломать неохота. Вот и лезут, кто в науку, кто в начальники.

Я, дед, никуда не лезу, ни на чей горб.

Ты прикуси язык, покудова я говорю, — вскипел Акимыч. — Думал, с тебя прок выйдет. Ты ж заместо дела дурью тешисси. В науку? Зачем тебе это? Штоб хребет не ломать? Совести в вас нонче мене, чем тепла от снега. И ты, козел безрогай,

н

а ево сказ попался, ровно рыба в мордуху. Аль подвоху не чуешь? — ругал Акимыч Макарыча.

Колька меж тем ел борщ, который ему подала Марья.

Закинь сумле

н

ье. Ить слыхал, не сам едить, послали. Неспроста. Толк увидели в Кольке.

Я б не супротив, штоб он начальником сделался, да своего идола помню. Так же начал.

Будя мине учить. И свово тут не вспоминай.

Не в избе находисси. Нешто у мине про всякое мо

вит

ь дозволительно?

Знаешь, дед, столько я тебя не знал, а

теперь

и вовсе знать не захочу, — бросил Колька.

Акимыч не поверил услышанному. Он повернулся к пар

ню

, хотел что-то спросить. И не смог. Рот повело на бок. В глазах дождь — откуда он взялся? Вон как взмок Акимыч. Не знал, куда идти. Некому помочь, обогреть. Может, это и есть смерть? Какая же она скорая. И проститься ни с кем не дозволила. Хотя с кем? Колька-то, Колька… Акимыч уже ничего не слышал, не чувствовал.

Колька собрался вскоре. Наспех попрощался с Макарычем, с Марьей. И, будто не заметив Авдотьи, к двери пошел.

Коля! Как же ты? За што? А бабка,

Акимыч?

Разве по-человечьи? — всхлипнула Марья.

Парень мялся в нерешительности.

Кровь в тебе от деда. Не можно так идти, не простившись…

Но дверь под плечом подалась на крыльцо. С плачем захлопнулась. И тут же, словно только и ожидая этого, гукнул на всю тайгу вездеход. Помчался, унося в себе Кольку прочь от зимовья.



Макарыч выскочил наружу, но поздно.

Колька! Колька!

Голос лесника заглушал рев вездехода. Перезвон башмаков смеялся над зовущими руками Макарыча. Над его голосом. Лесник кинулся было догонять. Да куда там! Хотя и хотел узнать — надолго ли едет?

Навсе-г-гда, навсе-г-гда, — лопотал вездеход.

Макарыч погрозил ему вслед костлявым кулаком. Долго слушал, как замирал вдали рокот машины.

Акимыч пришел в себя не скоро. Паралич… Это враз Макарыч понял. Растирал своего друга, смекнув: не скоро тот поправится. Упросил баб не голосить. Иначе, мол, в гроб сгоните без времени. Те потом помогать взялись Макарычу. Припарки делали, компрессы ставили. Растирали ноги, руки Акимыча. Потому, когда тот помаленьку вставать начал, радовались, как празднику. О случившемся

н

е вспоминали. Даже меж собой. Про Кольку не говорили. Будто его и не было.

Прошел месяц, второй. Писем от парня не было. Акимыч за это время совсем на ноги встал. Но хозяин не хотел его отпускать. Все уговаривал погодить. Бывало, и на хитрости пускался, чтоб удержать. Так однажды на обход с собой зазвал. Привел к березкам-подружкам своим.

Стояла осень. И поседевшие березы походили па пригорюнившихся седых девчонок: не дожив до старости, зачуяли они скорую смерть. Вон и ветки их не кудрявятся. Стволы тонкие потемневшие сморщились. В глазах скорбь по короткой весне. Макарыч смотрел на них. Грустил. Как напомнили эти березы ему свою молодость! Ведь тоже почти дитем поседел. А смерть его давно не пугала. Он был давно готов к ней. Вспомнился и тот смутьян-студент. Снятый с виселицы. Белый, он тоже походил на березы. Где-то он теперь? Живой ли?

А деревья наклонялись друг к другу, о чем-то перешептывались.

— Занедужили, мои девоньки. Закручинились. Нона как жалютца. Будто перед погибелью. Холода боятца. Эх, сердешный. Хто ево любить? Ен ить человеков сколь погробил. Оне ить слабей вашева, — говорил Макарыч, заворачивая в тряпки стволы деревьев.

Акимыч смотрел на Макарыча, молчал.

«Вот ведь оказия. С виду — супостат окаянный. И норов в ем неукротимай. Да и карахтер — не приведи Бог. В середке, коль копнуть, душа —

ровно у медвежонка, што ключ таежный. Чистая, нетронутая. И приласкать, и боль исцелить сможет. И согреть. Вот только пойми, иде в нем эта душа берется, откудова начинается? Сколь годов знаемся, а того не ведаю», — подумал Акимыч.

Во саду ли мине дули,

в огороде палкой… —

донеслось вдруг до старика. Он оглянулся. Макарыч развел костерок. Сжигал в нем опавшую листву. Приводил в порядок березник. Акимыч знал: Макарыч у огня не любил грустить. Вон и теперь бежал к костру, не то пел, не то бормотал:

Цыпленок жаренай,

Цыпленок паренай,

Цыпленок тожеть хочить жить.

Ево поймали, арестовали,

Велели пашпорт предъявить…

Нешто в цыплятах документ водился когда? — рассмеялся Акимыч.

Не ведаю, то я слыхал эдакое. Вот и сам, — смутился Макарыч. — Ту байку в Омске слыхал. Ишел с нами по этапу цыган. Сушший прошшелыга. Зенки с мой кулак. А брехать наловчилси, пес, — Макарыч даже головой крутнул, — и воровать умел. Но, видать, не шибко, потому как словили. Дак умудрилси ж тот прохвост у конвойнаво курицу спереть. Прямо гатоваю. Мине даеть, сам хохочить. Ешь, мол, Макарович, ить тех курок следом за нами по этапу гонють. От таво оне такия дохлый. И похваля

и

тца, сучий сын. Кабы, мол, ране мы сустрелись, ен цыплятами «табака» накормил ба. Я-то такова не едал. Стал распрошать, чево ето. Ен и брешить, мол, курки такия есть, по-особливому, по-загранишнаму сготовленаи. Но стегали нас за их по-своему. Шкуру чишше, чем с тех кур, сдирали. А тот цыган мине сказывал, вроде и не за курицу нас секли. А за кости, пггоб прятать их умели. Так вот ен и пел песни про цыплят.

Живой хочь ен ноне?

Хто ево ведаит, — нахмурился Макарыч.

Он мокрой глиной обмазывал стволы берез,

чтобы жуки их не поточили.

Березы… Загрустил под ними и Акимыч. Сам не шал, с чего это нашло на него. Грусть березовая — под стать стариковской. То прожитое вспомнится, у ходящее, то упущенное, не отведанное. В них и слабость, и мудрость, как в тайге тропки переплелись. И бабий грех неприкрытый, и девичий стыд бледнеют. Вон и потомство у них гольное, робкое. Нее под юбки норовит упрятаться от насмешливых, хмурых, злых пересудниц — пихт. Потому-то на своем участке, не хуже Макарыча, прежде всего березы оберегал. Холил, сколько сил было. И любил их больше других.

А ну, давай сюды, лешак плешатай, —

позвал

неожиданно Макарыч.

Он уже вскипятил чай и теперь, выхаживая у костра косолапо, поглаживал занемелую спину.

Вона я чево спер! Цельную, непочатаю,

што

девку нецелованную, — вытащил он из-за пазухи бутылку рябиновки, — не то твоя раскудахталась ба. В тайгу не пустила ба. Мол, до дому опосля не доберетесь.

Акимыч веселее посеменил к костру.