Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 49 из 97

Да ладно тебе грозиться. Не маленький я, чтоб пугаться. Ну не то сказал. Так из-за этого меня но всякому обзывать можно?

Замолкни! С-сукин выродок, — подскочил Макарыч.

Ах! Так! — Колька взвалил на плечи рюкзак и, шагнув от лесника, бросил через плечо: — Як своим…

Макарыча будто оглушили. Он смотрел вслед парню. Вслушивался в утихающие звуки шагов. На полуоткрытых губах его повисло недосказанное ругательство. Борода еще прыгала от гнева. Сжатые кулаки еще не успели опуститься, а в душе уже все стонало от боли и горя. Будто кто на последнем скаку срезал стрелой старого коня. И вот упал он… В глазах темно. Ни красок, ни упругого ветра. Тихо. Вот только ноги, забыв об умершем сердце, все еще вздрагивали, продолжали свой бег. Макарыч тоже ничего не почувствовал. Лишь ноги, проклятые, затряслись. И пет в них крепости. Не удержали. И заалели в глазах лесника кудрявые головы берез. И солнце кровью небо залило.

«Колюшка», — то ли сорвалось, то ли подумалось в затихающем сознании. В ответ услышал замирающий топот шагов. А может, это были вовсе не шаги, а последние отголоски старого усталого сердца? Грустные патлы берез перешептывались над человеком. То ли осуждали его, неугомонного, то ли, жалеючи, оплакивали, отпевали.

На ветку, присев тяжко, чуть не переломив ее, кряхтя, старый ворон уселся. Удивленно на лесника выпучился. Уставился: живой или нет? Клювом горбатым крутнул. Нет, не пах мертвецом. И могильщик предусмотрительно решил убраться. Чтоб лишнего шума не натворить. Только таежная сплетница сойка не утерпела. Завидев лесника недвижным, затараторила на всю округу. Созвала на

зрелище

всякую таежную мелочь. И та ну выдумывать своим птичьим бабьим умишком! Что не с хорошего мужик в тайге свалился. Не от ума. В болтовне, забыв о приличии, к Макарычу птахи

вплотную подступили: трещали, кричали, спорили. От этого Макарыч очнулся. Непонимающе огляделся. Хотел встать, но боль подломила. Он вспомнил все… Прошептал сквозь стиснутые зубы — лишь ветер подслушал:

— Господи, дай силушки до избы добраться.

В глубокую ночь он приплелся к порогу зимовья. Долго сидел на пороге, подставив седую голову белому туману. Слушал сонное бормотание тайги. Скрип березы над обрывом. Жалобное поскуливание состарившейся избы.

«Скоро всем нам крест, помрем тут. И я, и Марья. Хто-то другой зачнеть тут хозяевать. Уж не как я. По-своему. По-чужому. Ведь сам проканителил зря. Хозяина углу своему не оставил. Взрастил Бог весть каво. Все потому, как кровь в ем не моя. Помереть ежели доведетца, глаза никто не закроет. Жил холодно, помру таво худче…»

И вдруг припомнились игрушки, припрятанные в завалинке. Лесник грустно усмехнулся. Мастерил он их, нехитрых, веря накрепко, что вот- вот в избе его внучата объявятся. Ждал их появления, тихо радуясь заранее, что и его кто-то, веря в это слово, дедом назовет. Своим, кровным признает. А теперь… И закувыркались мысли по-нехорошему. Заскакали вперемешку с горькими предчувствиями. Их и при желании не угомонить.

Лесник поежился. И, стряхнув мрачное, ступил к двери. Та, облегченно охнув, впустила в избу хозяина, оттеснив собою все темное, что было у него позади.

Заслышав шаги, вскинулась с лавки Марья. Зажгла свечку. Всполошенно заголосила, уткнувшись мокрым носом в исхудалые щеки мужа.

Будя тибе, мать. Не изводись. Ить живой я. На што ревешь, ровно по упокойнику? — обнял лесник жену.

Марья, вспомнив что-то, испуганно икнула. И, не решаясь спросить, удивленно смотрела на Макарыча, и в глазах ее плескались тоска и

беспокойство.

Чево ты?

А Коля? Неужто разминулись?

Ты вон об чем, — недовольно насупился

лесник.

Отец, миленький! Иде Коля? Что с ним?

В отряди ен! Ушел. Сказал — пора.

Господь с тобой! На что скрытничаешь?

Мне

про другое говорено. Время у него было. Может, что стряслось?

Угомонись, квохтушка! Аль те мине мало?

-

пытался уйти от разговора Макарыч.

Не мучь, отец! — кинулась к нему в ноги

Марья. — Аль грех какой?

Отыдь! Нетто я убивец! Ушел ен. Навовси ушел. Мине кинул, ровно объедок. Хто ево, кобеля, взрастил? А ен, паскуда, мине што харкнул в рожу. К своим, сказываит, пойду. В отряд! Вишь? Там у ево родныи заимелись. А я-то, чуть не сдох там, коды ен смоталси. Нужны мы были, покудова в человеки не возвели. Ноне гребуить! От портянок нюхалку отворотил, ровно от дерьма. Нехай хочь сгинит, отрекусь от супостата!

Отец! Не гневи Бога. Зачем так? Господь

ево

послал нам! Не бранись, — умоляла Марья. Макарыч, побычившись, вытащил трубку.

Погоди! Поешь вначале, Бога

поблагодарствуй. А уж





п

отом и за кадилку берись.

Лесник отмахнулся от жены. Закурил. Та послушно присела у стола. Подперла кулаком щеку, смотрела на Макарыча. Думала о чем-то. То ли со сна, то ли с перепугу от услышанного зябко ежилась. Внешне баба вроде и успокоилась. Но вот глаза… Они не могли обмануть Макарыча. Он видел — неспокойна Марья. Знать, станет всю ночь вздыхать. Подушку слезами вымоет. А вот чего — попробуй пойми. Сама не скажет. Выспросить надо. И лесник, выждав немного, подошел к жене:

Ну, што тя гложит?

Да нет, отец. Нынч

е

-то ладно.

А намедни?

Чего с тобой в тайге случилось? Отчего чуть не помер?

Макарыч затопал неуклюже. Матюгнулся. Марья подскочила с испугу, а лесник, обозвав себя так, что самому скверно сделалось, попросил жену:

Ты, Марьюшка, забудь про то, што намолол я. С устатку то. Можа, не то сказывал. Можа, сама ослышалась.

От этих слов в глаза Марьи уже не тревога, страх вселился. Леснику и вовсе не по себе. Заерзал на табуретке. Не хотел говорить. Ведь тогда спросит, давно ли эдак-то? Как скажешь ей, что худо с ним бывает часто. Тогда она в тайгу не пустит. Или на время обходов напрочь изведется.

Макарыч сказал первое, что пришло в голову:

Ноги отказали. Видать, сапоги енти портють их. Вот и сел. Покудова отошли малость.

Марья заплакала.

Коля-то разе то не узрел?

Сбег, окаяннай, и не оглянулся.

Где ж душа-то в нем?

Душа? Хм! Бумагу мине в нюх совал! В ей, сказывал, званье ево и всяко разно прописано. Знать, и душа там. А с бумаги нешто спросишь?

Бумага?

Ага! Колька ее по-другому обозвал. По-ученому. Мине и не сказать эдак-то.

В ей душа?

Не токмо! Ее — сукин сын, пушше Бога

почитаить. В сморкалке прячит, в стираной. А крест нательный снял. И нету ево при ем, — сплюнул лесник.

Да как же без Бога жить-то станет?

Оне ноне и хр

ещ

енаи нехристями поделались. Заместо Бога и родителев всяку хреновину поудумали. Одне, прости мине Господь, не

перекреститца за едой, кажну ложку супу с матюгом заглатывають. На стенах срамное понавешали. И на ночь, што пред иконой, на ту гадость глазеють.

И наш?

В науке над койкой бабу прилепил.

Бумажную. Гольная и без рук. Будто путевой не сыскал. Калеку разглядывал. Убогаю. Спытал я. Мол, на хронте она была? А ен хохочить. Аж закатываитца. Сказывал, ровно то и не баба вовсе. А што-то мудренае. Мине за ишака по

щ

итал. Я ему и сказал: мол, не втирай пыль в мозги. Поди, на своем веку умел отличить бабу от кобылы. Токмо ни в какой мудрава не сыскать. И на стенки голь не вешал. А ен мине и перечить. Мол, я вроде што кот. А сам Колька пошти святой. Мол, не на бабу смотрит, на тело, а на што-то ишо. А што в той картинке есть, так про то кажному мужику ведомо. Туды ен, кобель, и з

ы

ркал. И надо ж! На убогаю!