Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 46 из 97

Колька, упершись локтями в колени, сжался замерзшим кузнечиком. Откуда ему было знать, что Зойки, его Зойки, уже нет в живых? Злой ли рок был тому виною или проклятая случайность отняла жизнь у девчонки. Удача оставила ее в тот же день, последний день их встречи. Когда, проводив Зойку на профиль, Колька, не оглядываясь, вернулся назад в город. Ее отряд ушел вперед. Голоса людей были слышны неподалеку. Девчонка села верхом на лошадь, тронула поводья. Подъехала к тропинке и уже совсем было хотела спуститься вниз, как перед мордой кобылы из-под куста выскочила мышь. Лошадь встала на дыбы. Захрипела. Округлившиеся ее глаза налились кровью. Она затанцевала на задних ногах, а потом, резко подбросив ими, перекинула Зойку через себя. Девчонка не знала, что старая кобыла пуще смерти боялась мышей. Успокоить ее не смогла, не успела.

Все

кончилось быстро. В сознании девчонки умер оборвавшийся звук зурны. Той зурны, с которой был

неразлучен отец. Чьи песни, полюбив однажды, запомнила на всю жизнь. Но старая зурна смолкла. Нет песен, нет Зойки. Лишь старая кляча, шлепая с досады мокрыми губами, плелась за отрядом. Может, и кляла себя плешатая кобыла, да ведь не поднять этим Зойку, не вернуть к жизни.

…Уперевшись подбородком в костлявые кулаки, молчал Макарыч. Что-то морозило душу лесника. Он сам пока не мог понять, откуда грянет беда. Только на душе его неспокойно.

А над тайгой, прикорнув на головах деревьев, чутко спала ночь. Незаметно очистившееся небо сплошь усыпано колючками звезд. Перемаргивались звезды, туманились в слезах. Умирали, как люди. Вот одна, прочертив свой последний путь, упала в темноту. След тут же погас. Была звезда и пет ее. Подружки даже не заметили беды. Словно ничего не случилось. Собрались в хоровод, девичьи дела обсуждали. Нарядами блескучими похвалялись друг перед дружкой. Смерть ли, рождение — не трогали их холодные души.

Макарыч глянул на небо.

Вишь, и там про грешников есть, — указал он Кольке на Млечный Путь.

А при чем там грешники? — хотел было тот отмахнуться.

При том. Кабы не оне, той дороги на небесях не было. То всем смертным от их в память осталось. Грешники, оне ить тож сродни каторжникам. Ну, а когда позвал их Господь на суд свой, так оне, окаянные, аж из дому Божьева в бега порешили вдаритца, расплаты спужались. Зазря енто оне. Господь с ими расправился. Враз. Обратил их в песок сыпучий, кой мертвым тленом светитца стал.

Давно его было. А путь их недолгий и ныне всем живым укор за все грешное, што сотворят. Слыхивал от книжника каторжнава: звезды, бывалоче, сдвигались. По-всякому. Кои разбегались. От только ента тропка не движггпш. По ей дорогу в тайге и люд, и зверье сыскиваит. Святая она: што праведное наказание, што крест. И нести ево будуть все.

Ты сам-то в это веришь?

А што? Я ба от суда не утек… Ну вот

заместо

там всяких яблоков райских спирту у Боженьки испросил ба. За спрос ить и на земи в лоб не б

ью

ть. Ну, а коль прогневил ба, в ад к чертям подался б. В их веселее. Не то спирт — бабы имеютца! Всякий. Там и мертвому мине не худо ба стало. Черти- то только в сказках страшный, взять жа по-всамделишнаму моих другое оне верней оказались ба. Так на што мине рай? На што суда пужатца? Я и сам с потрохами в ад пойду. Абы взяли, —

засмеялся Макарыч. — Коли при кончине моей будишь, не забудь под голову бутылку спирту сунуть, все для знакомству сгодитца.

Со мною уже прощались. И о похоронах

говорили. Наверное, хватит отпевать самих себя, — отмахнулся Колька.

Што-то из тя прохвост егозливай

становитца





зачал, ровно в пауке не пару портков, а душу на

износ спустил. Мудрей мудренаво сибе почитаишь, шалопай! Чево рожу-то от мине воротишь, ровно от прокаженаво? Мине твоя ученость — што зайцу исподнее. Ума ты в городи ни набралси. Последний растерял. Стал, што кабан холощенай. Тот свово хозяина ни признаеть. Ты жа своих почитать перестал. Не уразумишь: рано от мине в бега ударилси. Непутно так. Не по разуму. Не попрекаю.

Можа, оно везде ноне так. За доброе по горбу кнутом получать. Ну, што ж… Воля твоя. Токо запомни. Окромя мине, хошь я и темнай, как тайга, науку ту не знавал, нихто не настропалит тибе доброму. От беды не оборонит. Свою жисть заместо твоей не положит.

Зря ты, отец, обижаешься. И доказать-то

мне

сейчас нечем обратное.

Погоди, чую — докажишь, — недобро осек его Макарыч и, кряхтя тяжело, пошел за сушняком.

Ему впервые не захотелось быть с парнем, видеть его, слышать его голос. Тот неспроста не пошел за Макарычем. Боясь сорваться, он закусил до боли губу. Уговаривал себя смолчать. А обидные колкие слова кипели, рвались наружу, но Колька смолчал.

Макарыч заменил ему мать и отца. Колька любил его. Колким холодом обдавало душу парня, когда видел поприбавившиеся заморозки на его висках, в бороде. Будто стылая зима вымораживала душу, горькой сол

ью

выбеливала гордую голову. Каждая седина, рваная ли морщина — памятка беды пережитой, — о многом говорили Кольке. Он мог, ни о чем не спрашивая Макарыча, прочесть по ним, как прожил тот без него. Как хотелось парню согреть его! Чтобы оттаяла седина, насовсем разгладились морщины, да будто в последний момент тепла не хватало. И мучился Колька, и клял себя за свое неумение. Знал, что когда-то нечаянно сделал что-то, отчего застряла в душе Макарыча заноза неверия. И вот теперь ныла она, беспокоила…

Может, тогда? И вспомнил первый день приезда Макарыча в город. Парень звал его на буровую. Мол, погляди, где я работать стану. Ведь из земли нефть начну добывать. Пойдем, посмотришь, что это такое — нефть. Послушаешь, как земля гудит под ногами. Как с поклоном земным здороваются с человеком качалки на промысле. А ночью буровые в огнях рождественскими елками город обступают. Но Макарыч не пошел. Глянул на Кольку из-под жестких бровей и заругался:

Те, прохвосту, мозги в науки повыкрутили. Мерекаишь, я тож свихнулси? На што мине под гроб на грехи ваши глядеть? Кровушку с земи вымаити, рази то по-людски? И обозвали-то ее не по- нашенски. Стыдитесь свое ремесло назвать, как оно таво стоить. А я кровопивцем не был. Вы ж, нонешние, не то друг дружку, землю-матку ссиловали. Заместо таво, штоб хлебушек с ей брать, нутро высасывать удумали!

Колька пытался было переубедить, но не получилось. Лесник глянул на него зло и сказал:

Думал, в тайгу ты человеком возвернесси. Худа ей не причинишь. Ты жа што варнак. Ну, погоди. Не таким, как ты, она рога ломала. Как ба в ей свою кровушку не пролил.

О буровой он больше не хотел слушать. И Колька, возвращаясь со смены, не знал, о чем заговорить

с ним. Вот тогда-то, кажется, и повеяло холодом.

А Макарыч, порядком измотавшись по бурелому, сел на сломанную гнилью пихту. Понюхал табак и, раздумав курить, положил кисет обратно. Здесь, в самом сердце тайги, леснику полегчало. Улеглась обида на Кольку, да и что возьмешь с нечужекровного?

Над головой лесника тренькала жалобно птаха. Жаловалась, что в эту весну не нашлось ей дружка. Никто не посмотрел на старую. А дети где теперь? Даже внуков не показали. Ни червяка, ни комара матери не принесут. В заботах забыли о ней. И плакала жалобно птаха, надрывала себе душу. Что ждать ей нынче от жизни? Раз на нее никто не глянул на птичьих смотринах, знать, жизнь кончилась. Уж никто не поможет ей подновить, утеплить гнездо. Да и зачем? Потомства теперь не ждать, а значит, о гнезде заботиться ни к чему. В эту зиму птахе не увидеть заморского тепла. Где-то скрутит ей голову лютая стужа. Запорошит снегом былые быстрые крылья. И станет в тайге одной холодной могилой больше. Была жизнь и нет ее…

Где-то, вспомнив о тепле, гудели, вынюхивая цветы, осы. Простреливали своими голосами набухшую запахами тайгу. Одна запуталась в бороде Макарыча. Забилась, завопила о помощи. На ее крик рой прилетел. Осы кружили, кричали, облепили голову и лицо лесника. Поналезли за пазуху. Макарыч сидел, не шевелясь. Осы успокоились. Потом он выпустил из бороды пленницу. И, усмехнувшись, проговорил: