Страница 2 из 21
— Я тут собрал ужин. Уж что имею. Не обессудьте, — предложил хозяин и пригласил к столу. Сам, помолившись, сел читать Библию.
— Да как же я один? — отвернулся Федька от стола. А хозяин, улыбнувшись, ответил тихо:
— У меня пост…
Федька ел жадно. Когда на столе опустело, хозяин поставил кружку чая. Федька пил, уже не торопясь.
Разговор завязался сам собою. Неспешный, ненавязчивый.
— Верю ли в Бога? Знаете, трудно сразу сказать. Где-то в середке сидит и страх, и стыд перед ним. Но редко про Бога вспоминал. Не до того было.
— Верно, родителей лишился рано? — участливо спросил хозяин.
— Не в том беда. Я сам свое упустил. А когда хватился, вернуть стало нечего, — опустил Федор голову. И добавил: — Когда меня освободили, все мечтал, как жить буду, когда освобожусь. А теперь, вот смех, сколько лет на воле, а радости нет. Сил на нее не осталось.
— Пока человек жив, значит, нужен он на земле. Богу и людям, — уверенно вставил хозяин.
Федька осекся. Помолчав, спросил:
— Как зовут тебя?
— Отец Виктор. Настоятель этой церкви. Уже пятый год. После семинарии сюда прислали.
— А семья? В городе живет? — поинтересовался Федька.
— Нет семьи. По обету в безбрачии живу, — ответил священник спокойно, улыбчиво.
— За что ж так себя наказал? — удивился Федор.
— Напротив. Светло живу…
Федор глянул в лицо отца Виктора. Ни тени лукавства не приметил. Даже стыдно стало за свое сомнение. В глазах настоятеля синь небесная и детская искренность светились безмятежно.
«Видно, легко ему жилось, ни совеститься, ни скрывать нечего. Весь как на ладони. Вся душа насквозь видна. Таких минуют горести», — подумал Федька.
А настоятель словно мысли прочел:
— Во время войны лютые бои здесь шли. Немцы и наше село не пропустили. Сожгли дотла. Я за домом с котятами играл. Не понял по малолетству, что случилось. На мое счастье, монахи проходили. Их немцы не трогали. Увидели меня. Подобрали. Принесли в монастырь. Ждали, может, после войны кто-то обо мне спросит. Да не нашлось, не уцелели родственники. Все погибли. Так и остался у святых отцов. Другой жизни себе не пожелал. За всех погибших теперь молюсь. Так получилось, что от целого села я один в живых остался. Видно, Богу было угодно, чтобы сберегли меня святые люди. Им, а прежде всего Господу, обязан каждым днем и теперь. Разве спасенье бывает в наказанье?
— Это только самому решать, — ответил тот уклончиво. И продолжил: — Я для себя свое выбрал. Все имел. Да, видишь, ничего не осталось. Как пес бездомный. Ни покоя, ни приюта нигде не сыскал.
— Родные есть? — спросил настоятель.
— Были. Теперь один. Никого. Сдохни — похоронить некому. Уж и не знаю, куда податься, голову приклонить. Вроде и не жил, а и жить уж ни к чему. Лишний я, случайный у судьбы. Как подкидыш под чужим забором. Вокруг — жизнь, но она мимо меня проходит. Но и смерть не берет, — вдруг охрип Федька, разговорившийся впервые за долгие годы.
— Каждый человек украшеньем жизни земле подарен самим Господом. Только место свое найти должен верно. Определиться в жизни по душе.
— По душе, говоришь? А как знать, что ей понадобится? Это тебя несмышленышем монахи спасли. Ты ведь жил, беды не зная! Средь святых отцов мудрено споткнуться. На всем готовом — не оступишься! Небось, самостоятельно не сумел бы дышать. Может, хуже меня стал бы! А теперь легко рассуждать, как кому судьбу устраивать! — вспыхнул Федор.
Но священник не обиделся:
— Я не поучаю. Как ближнему своему, как брату сказал. Не стоит о смерти думать, коль Бог жизнь дает. Такое впустую не бывает. Умереть придет время каждого. Жизнь наша и так коротка. Но и в горе своем всякий спасенья просит у Господа…
— Это верно. Я на кладбище тоже просил помочь мне, — вспомнил Федька и, сокрушенно мотнув лохматой головой, завздыхал тяжело. Уставился в пол замокревшими глазами. В груди боль заклинила сердце, словно в клещах сдавило.
Отец Виктор заметил его состояние, дал стакан воды, предложил прилечь.
— Отдохни с дороги. Не буди память. Успокойся. Забудь злое. Были в жизни светлые минуты. Вспомни их. Не оставляй в сердце зла. Гони его из души, как грех, — посоветовал священник.
И Федька попытался взять себя в руки. Перед глазами встали родные до боли лица. Они оживали одно за другим. Они тревожились и радовались, смеялись и плакали. Почему? Жалели Федьку? Он словно заглянул в свое сердце, перелистывая день за днем прошлое, которое, казалось, навсегда забыл, выкинул из сердца, а оно продолжало жить в памяти.
Светлые минуты… Но почему так тяжела память о них? Зачем вспомнил? Где оборвалось то счастливое время, которое он считал своею жизнью? Память безжалостна, как судья в процессе, назвавший когда-то жизнь Федьки преступной, а самого, даже вспоминать не хочется, рецидивистом…
Федька сжал кулаки. Не вздох — стон вырвался. Больной, тяжелый. Перед глазами красные круги поплыли.
«Забыть! Прочь все! Не было жизни! Судьба, как пьяная баруха, чья душа выиграна в рамса у ошалевшей от пьянки «малины». А может, проклял его рожденье старый дед, умерший в ту ночь, когда появился на свет Федька. Старик умер в одиночестве. На печи. Никто не услышал его просьбу, не подал воды, не сказал доброго слова, не пролил слезу сожаленья. И умер дед. Нужный всем еще недавно, он был забыт в последние минуты. Не увидел внука. Когда хотели показать малыша, дед уже был далеко… В память о нем мальчишке досталось его имя.
Судьба деда и судьба Федьки были такими разными, хотя все домашние говорили, что не только имя, но и внешность унаследовал малыш и будет жить, как дед, — в трудах и радостях, главой большой семьи, хозяином крепким, смекалистым.
Да где уж там. Не успел мальчишка встать на ноги, — выслали семью в Сибирь. Всех до единого. И полуторагодовалого Федьку, кулацкое отродье, которое нужно было истреблять, как класс. Так говорили комсомольцы, забрасывая мальчишку в телегу, куда вместилась вся семья.
Потом был вагон, удушливый и вонючий. Его, как и этап спецпереселенцев, Федька не помнил. Мать рассказывала, обливаясь слезами, единственному уцелевшему сыну.
В пути от громадной семьи в живых остались они вдвоем. Двенадцать не дошли. Как и почему их не стало, мать рассказала не сразу. Жалела нежный возраст, неокрепшие нервы сына.
У ссыльных не было возраста, документов и многого из того, что имели местные жители, которым строго-настрого запрещалось общение с кулачьем.
Федька не знал, во сколько лет начал помогать матери на лесоповале. Помнилось, штанов еще не имел. Но охапки веток носил к костру вместе со старухами и ровесниками, тоже детьми ссыльных.
Он любил большие костры, где сгорали в жарком пламени ветви, сучья и коряги. Не понимая, что в каждом сгоревшем пне таяли силы и здоровье ссыльных и его матери.
Она как-то быстро состарилась, поседела. Он и не заметил. В десять лет Федька перегонял плоты вместе со взрослыми, тогда им стало хватать на жизнь. Работал он, не считая времени, боясь думать об усталости. Ведь они с матерью решили скопить на корову, а она стоила дорого.
Федька уходил из дома, когда над деревней спецпоселенцев Сосновкой еще не проклюнулся рассвет. Возвращался затемно. Промокший от воды и пота, пропахший смолой. Он быстро ел и еще быстрее засыпал.
Отдыхали поселенцы лишь зимой, когда над деревней, над всей тайгой бушевала пурга. Вот тогда и рассказывала мать сыну о пережитом. Он слушал, вздрагивая, запоминал…
Деревня спецпоселенцев имела свой участок земли, тайги, реки, пересекать их границы было настрого запрещено и старому, и малому. Вскоре за Сосновкой появилось и свое кладбище. До старости здесь никто не доживал. Наказывать кулаков помогала тайга. Она караулила каждый промах, усталость и забывчивость. Она калечила и убивала, щедро поливая горькими слезами каждый подаренный ею кусок хлеба.
— Спи, Феденька. Не кричи, не плачь. Василию теперь легко. Он отмучился. Теперь под Божьей защитой стоит. И светло душе его, — говорила мать, успокаивая сына, орущего спросонок.