Страница 17 из 21
Влас грязно заматерился.
— Я им доказал, что подыхать не собираюсь. И ночью, забрав все деньги, подпалил дом, пока весь этот зверинец дрых. Ох и копоти было! Я ж его не снаружи, изнутри подпалил. Ни одна лярва не смылась оттуда. И, чтоб на меня не думали, сделал вид, будто пожар тушу. Да это без понту было. Пожарники приехали, когда от дома головешки остались. Меня, как погорельца, поселили в старый дом. Кирпичный. В нем доживали свой век пенсионеры. Старье хоть и трухлявое, но не без гонору. Все не хотели со мной под одной крышей жить. Так вроде тень бросаю на их репутации. Во плесень! Меня в жар бросало, когда их видел. Дали мне в том доме для жизни комнатушку, какая весь век кладовкой была. Ни печки, ни умывальника в ней отродясь не водилось. Холод, сырость и пыль. Но я терпел, ходил по всем начальникам, правды добивался. Все верил, что власти у нас хорошие. Не знают про паскудства подчиненных. Да хрен там! Все знали. И науськивали фискалить друг на друга, чтоб дармовая сила в зонах по всем северам вкалывала. Вот и на меня настрочили ветераны революции, комсомольцы первых пятилеток! Финач бы им по рукоять в гнилые горлянки. Все считали, у кого на кальсонах заплат больше.
— Как же тебе от их доноса повезло избавиться? — удивился Федька.
— А так и пофартило, что за мной на «воронке» Вахтанг приехал. Грузин. Я его не знал. А он с моим отцом был знаком. Добрую память о нем сохранил. И совесть никогда не терял. Вошел он в мою хижину и говорит: «Собирайся!» У меня враз душа к пяткам примерзла. Все понял. Спрашивать ни о чем не хотел. А он подошел вплотную и на ухо мне: «На вокзал подбросим. Там на первый же поезд — и кати подальше. От всех сразу. Здесь никогда не появляйся. Иначе и тебя, и меня расстреляют. Благодари отца своего. Хороший был человек. Мало теперь таких, легко с ним работалось. Хоть этим я его отблагодарю. Давай в машину тихо». Я — за деньги. И, как велено было, Вахтанг, не доезжая вокзала, высадил меня. Я в первый же поезд нырнул, какой от платформы отходил. И — прощай Москва! До самого Владивостока без пересадок. Только к концу пути поверил, что живой остался. В поезде с ворами познакомился. Они меня тряхнуть хотели. Но не тут-то было. Прихватил шустрика. Так вмазал, что он на катушках стоять не смог. Ну, а его кент умнее оказался. Потрехали мы с ним. Сфаловали меня в «малину». Все равно деваться стало некуда. И, чуть не доехав до Владивостока, вышли. Объяснили кенты, что на выходе из поезда у меня ксивы стали бы проверять пограничники, сделали б запрос-молнию в Москву. И спекся б тут же. Город закрытым был. С пограничным режимом. Я того не знал. И попал бы в ловушку. Новые кенты мои кулаки живо оценили. Взяли стопорилой. С тех пор и мотаюсь по свету, как говно в проруби, — выдохнул Влас, понурив голову.
— Невесту свою не встречал? — спросил Федор.
— Как же? Свиделись. Ее отца через месяц после моего взяли. В расход пустили. А жену и дочь в Магадан. На Колыму упекли, как семью врага народа. Нет, не в зону, в снецпоселение. У черта на куличках жили. Хотя разве это жизнь? Пытка — мелочь в сравненье. Ну, да всякому свое, — отмахнулся Влас равнодушно.
— Не простил ее?
— Я к тому времени всякую веру в людей потерял. Ни теплинки в душе не осталось. Одна злоба. И, когда их увидел, пожалеть не мог. Разучился. Они от голода пухли. Я им не помог. Ведь никто не пощадил мою мать! И мне на всех наплевать стало. Они у меня прощенья просили. Я их простил.
— А как ты в Магадане оказался? — удивился Федька.
— Влип на червонец. Потом амнистия. Когда Сталин умер. Вышел, полгода в ссылке жил, чтоб не сдурел сразу на воле. Там и увиделись. Они уже последние дни доживали. Когда я выходил на волю, сказали, что обе кончились. А через неделю на них реабилитация пришла. И на моего отца, на всю нашу семью. Да что в ней понту? Кто поверит? Ведь завтра станет у власти какой-нибудь охмуряло и снова начнет всех за жопы хватать! Шмонать врагов в своем народе! Да ну их на хер с той реабилитацией! Меня ни обвинять, ни прощать было не за что. К тому же власти меняются, а «малины» остаются. В них один закон. И все надежно. Все кенты! Никто не заложит. В беде не бросит. И выручит. Даже в тюряги «грев» подкинет.
— А как же ты Ульяну пожалел?
— Она — особая! И умная бабка. Ее раньше меня кенты знали. Приморились на хазе у старухи. Пять зим дышали без булды. Она им как мать была. Они держали Ульяну в чести. И нынче без «грева» не оставляли. Ходят к ней. Кормят. Выжить помогают. Хотя власти ей больше нашего задолжали. Но забыли, посеяли мозги. А мы не можем. Потому что Ульяна нам своих матерей напоминает. В память о них, ушедших, она пока жива с нами. Коль просрём ту память, прошлое вернется к каждому. Ульяна — бабка мудрая. Бабий пахан. Теперь таких нет больше.
Федька удивленно смотрел на Власа. Бутылку водки выжрал тот на его глазах. А хмеля ни в одном глазу. Словно сгорела на боли похмелка. Значит, и у него память не заживает. Гасит он ее, как может. Не всякому о своем расскажет.
— Я потому и взял тебя, что чем-то судьбы наши похожи. И боль одна. Другие не поверили б. Кто того не перенес — другого не поймет. По себе знаю. В «малинах» таких, как мы, долго проверяют. Мы — не по крови воры. Вынужденно ими стали. Но теперь все больше нас прикипает к фартовым. Не от сладкой жизни к ним липнут. Не за навар. Надежность нужна. Ее недостает. Без этого дышать тяжко.
Федька понял все сказанное и невысказанное. Он тоже слышал о реабилитациях. Узнав о них впервые, пошел в поселок вместе с сосновскими мужиками. Узнать хотели, когда их, высланных ни за что, отпустят власти из ссылки. Очистят документы, разрешат вернуться в свои родные места, в свои дома. Пусть не извиняются. От этого теплее не станет, не просили вернуть отнятое иль выплатить компенсацию. Лишь бы разрешили уехать с чужих мест.
— С чего это решили, что реабилитация к вам относится? Ни в коем случае! Она касается невинных людей, пострадавших из-за доносов. А вы — кулачье! И это доказано документально! Реабилитация к вам не имеет никакого отношения. Она оправдала тех, кого мы считали своими политическими противниками. Вы — социальные враги! И будете в ссылке до полной победы мировой революции! — ответили ошарашенным сосновцам в поссовете, раз и навсегда отбив у них всякую веру в правду…
— Правда? — Влас обнажил крупные желтые зубы в громком хохоте. — И ты лопухи развесил? Да ту правду вконец бухие или малахольные ищут. В нее даже «зелень» не верит. Вся правда в кулаке да в мошне. Другой — нету! — говорил Влас.
— Мне мать рассказывала, что всякая брехня перед Богом взыщется с каждого, — вспомнил Федька.
— Тогда сначала их трясти станут. Тех, из-за кого мы такими стали. Они больше нас лажанулись. И уж коль есть Бог, то ни одна лярва его суда не минет. Никто не стемнит. И, может, получим мы за нынешнее другую жизнь. В награду. Без стукачей и падлюк, без ментов и тюряг, — разгладились морщины на лице Власа.
— И без воров, — добавил Федька.
Власа словно кто ужалил:
— Ну, это ты уже загнул! Да без фартовых нигде не дышат! Ты секи, Ева — баба первородная, без Божьего разрешенья сперла яблоко познанья с райского дерева. А значит, кто она? Воровка! Нашей крови!
— За что ее вместе с Адамом выгнал Бог из рая. И наказал, — прервал Федька.
— Наказал! Верняк! Но из шкуры не вытряхнул! Здоровье не отнял, самих не замокрил. Хотя — Господь! Не приморил в яме, как падлу. Дышать дал. И плодиться. Вот и мозгуй, чье мы семя-племя? Тот грех праматери и нынче с нами, в нас живет. Но мы не у Бога, у равных себе берем. За обиды и горе, какие от смертных терпеть невозможно. Да разве приклеился бы я к «малине», если б тогда по молодости не сунули меня мурлом в парашу мудаки от властей и их лизожопые? Да если б дали возможность закончить институт, зарабатывать на жизнь, не оказался б я среди блатных. Не знал бы их никогда! Меня к ним — впихнули! Искалечили и судьбу, и жизнь. А потом хотели убедить, что таким родился! На суде мне говорили, мол, файней ожмуриться было, чем так выживать! Что я семью свою опозорил. Реабилитированную! А что ж не сдох тот, кто эту семью в пыль пустил? Почему он дышит? И теперь — никто шкурой не поплатился! Жиреют! А я не должен был дышать! Вот диво! Послал их всех! И на суде никогда не пользуюсь последним словом подсудимого. Не верю никому. Умевший мокрить не пожалеет. Это я знаю по себе.