Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 59 из 128

В поле гулко отдается топот копыт и слышится тихий напев:

Недаром столько девичьих слез в украинских песнях. Недаром!

Отстукали копыта, стихла песня, и Данило поднялся с земли. Ржаные колосья бились о грудь, о плечи и роняли росу или слезы на руки. И тут славное житечко вырастили люди, вот только он не будет жать с ними, не пройдется с косой, не свяжет тугой, нарядный сноп, не поставит полукопны, с которой днем будет стекать солнце, а ночью — луна. Был человек, а стал перекати-поле и даже что-то еще худшее. И все равно, в какой бы ты переплет ни попал, должен как-то действовать. Действовать! Данило осторожно перешел на другую дорогу, уже не прислушиваясь к шорохам нивы, к голосам перепелок, а лишь всматриваясь в залитую луной долину, которая в низинах поднимала кусты тумана.

«Ой, тумане, мiй латаний талане!»… Да, таков мой удел… Латаный со вчерашнего или позавчерашнего вечера. До этого же как улыбался ему и надеждами, и людскими очами! Неужели это все никогда не возвратится к нему? А может, пойти с повинной? Только с какой повинной? Разве он, а не Ступач, провинился перед людьми, перед государством?

Нет, за Ступачову ошибку или злобу я не понесу свою жизнь на плаху, и так она наказана больше, чем надо. А стал бы Ступачовым подпевалой, так не терзали бы твою долю. Но ведь ты же сам как-то говорил: время не дало нам тихой доли… Делать что-то, делать надо! Только что? Как навязчиво роятся одни и те же мысли, даже голова пухнет от них…»

Он и не заметил, как из хлебов снова вынырнула фигура всадника. Ехал он не спеша, приглядываясь к ниве или к ночи, а медлительная лошадка его, опустив голову, подметала гривой дорогу и аппетитно пощипывала траву.

Снова прятаться? Да возмутилась уязвленная гордость, и Данило, выпрямившись, пошел навстречу всаднику. Тот, заслышав шаги, поводьями остановил лошадку, поднялся на стременах.

«Будто Михайло Чигирин кивает бородой? Конечно же он!» — узнал неутомимого председателя колхоза, вздумавшего на старости лет заочно учиться в институте: раньше крестьянин обходился молитвой, а теперь ему нужна наука.

И Чигирин узнал Данила, ловко соскочил на землю, нацелил на него небольшие глазки и сноп бороды, в которой уже гуляет белый цвет: еще в двадцатом году он прикрыл ею глубокий сабельный шрам.

— Неужели ты? — не то удивляясь, не то смущаясь, с улыбкой спросил Чигирин.

— Выходит, я, — не знает, что ответить, Данило.

— Дела… — трясет бородой Чигирин, протягивает небольшую узловатую руку. И весь он небольшой, коренастый, удивительно похожий на гриб боровик. — Как оно?

— Плохо, Михайло Иванович. Страх как плохо.

— Верю, — вдруг погрустнел человек, потом глянул вдаль. — Неумытая совесть у того Ступача. И когда только переведутся правители одного дня?.. Куда же ты теперь?

— Куда глаза глядят.

— Как раз жатву надо начинать, а хозяин должен идти куда глаза глядят, — еще больше опечалился Чигирин. — Да будем надеяться на правду. Ты писал куда-нибудь?

— Нет.

— И напрасно. Где-нибудь схоронись, пережди эти дни, а правды добивайся. Если же потребуется свидетель, то и на меня можешь сослаться. Скажу, что знаю тебя с колыбели.

У Данила задрожали губы:

— Кому теперь нужна наша колыбель?

— И не говори такое! Зловредному и гадюковатому, известно, ни колыбель, ни мать над нею, ни наш ревностный труд, ни наша судьба не нужны. Но им не затмить наш день и время!

— Куда же вы на ночь глядя собрались?

— Я люблю и вечернее, и полуночное время в хлебах. Вот и хочу наглядеться на колос, а то ведь завтра-послезавтра тут будет только стерня, а она уже осень напомнит. — Помолчав, Чигирин положил руку на плечо Данила и тихо пробормотал: — Вот есть у меня чудной вопрос. До сих пор ни к кому не обращался с ним, чтобы не обозвали дурнем.



— Спрашивайте.

— Еще два года тому назад убедился, что жито-пшеница лучше родит, если сеять ряды с востока на запад. То ли тогда солнце щедрее омывает их и в ранние, и в призакатные часы, или что-то иное здесь кроется? Сверил в прошлом году — та же самая картина. Ты случайно не замечал такого?

— Не замечал, — удивленно ответил Данило. «Вот тебе и гриб боровик!»

— Если захочешь, проверь у себя. Это может людям пригодиться.

— Будет ли этот праздник у меня?..

— Непременно будет. Широкие крылья у недоли, но сломаем и их. Может, потихоньку пойдем ко мне? Ты, видно, притомился с дороги? Моя старуха нас душениками угостит, погрустим, подумаем вместе. Как ты на это?

— Я дальше собрался.

— Тоже понимаю, — согласился Чигирин. — Бывай живым и здоровым. — Он крепко сжал Данила в объятиях и быстро пошел к своей косматоногой лошаденке, которой месяц серебрил гриву.

И снова пшеница да жито, белопенная гречиха да чубатые подсолнухи, и покачивание лунных неводов, и загадочность дали… А вот и дремотные вербы обозначают путь дремотной речечки, и кладка, что тоненько, как вьюн, попискивает, и дикие петушки, что так красиво подняли желтые свои светильники, и нарядные, в лохматеньких юбочках, стожки, и привяленная грусть татарского зелья.

За речкой, возле пригасшего костра, спали косари, в их сон вплетался скрип коростеля. И Данило не выдержал, подошел к спящим, что привольно разметались на свежем сене. Над посивелым костром, на рогулях, висел задымленный казан, в котором стыла немудреная крестьянская еда — пшенный кулеш, от которого пахло не лавровым листом, а мятой. Взгляд Данила остановился на лице белочубого, с длинными ресницами парня, что неожиданно начал улыбаться во сне. Или, может, проснулся хлопец и из-под ресниц смотрит на него? Данило замер, а парень едва слышно спросил у своего сна:

— Это ты, Оксана?..

Было за полночь, когда Данило зашел на подворье той школы, в которой когда-то несколько дней прожил среди святых и грешников. Тогда он больше присматривался к святым, потому что художник передал им все лучшее, что было у людей. На окнах школы крошилась отсыревшая луна, а вокруг стояла такая тишь, что было слышно, как из кирпичного желоба по капле стекала вода. Как же его примет теперь Терентий Иванович, который четыре раза встречал смерть? Что скажет мудрый Диденко? Ведь на рассвете придется тревожить их.

Данило сел на ступеньках, что вели в школу. Напротив стоял старый навес, под которым и теперь поблескивала сталь плугов, справа выгибал руки обильно усеянный плодами сад, а далее холмами раскинулась школьная земля, по которой и он вел плуг, сеял зерно. К нему отовсюду начали подступать воспоминания и усталость. Вспомнилась и тетка Марина, и половецкая баба, и одинокий подсолнух в поле, и всадник среди ржи, и косари, и тот белочубый паренек, что во сне звал свою Оксану…

— Это ты, Мирослава? — спросил он…

— Данило Максимович, ты?.. Какими судьбами?

Данило встрепенулся и, пробуждаясь ото сна, быстро поднялся. Перед ним, удивленный, стоял Терентий Иванович. На его вислых усах угасал поздний месяц.

— Пришел к вам, в школу, — снова не знает, что сказать, Данило.

— В школу? — удивился Терентий Иванович. И уже после молчания: — И не побоялся?

— Как видите, — прямо глянул в глаза. — Я не виноват перед людьми.

— И мы это знаем… — осмотрелся вокруг Шульга. — Уже скоро и светать будет. Куда спрятать тебя от злого глаза?

— Может, в ту церквушку, к грешникам? По чьей-то вине и я стал грешником, — обхватил Данило голову руками. — Как это страшно, Терентий Иванович. Как это страшно!.. Шел к вам полями, а навстречу человек, и я вынужден был прятаться от него во ржи.

— Когда-то и у меня было приключение во ржи, — вспомнил прошлое Терентий Иванович. — Столкнулись мы в восемнадцатом году с державной стражей Скоропадского. Ударили по ней! А когда к скоропадчикам подошла подмога, бросились в спелую рожь. Да осатаневшие «экспедиторы», не долго думая, со всех сторон подожгли хлеб. Горит он, горим и мы и должны были, пылая, словно снопы, подняться с земли. Это наступала моя третья смерть… И самыми страшными тогда были голубые огни, которыми стали наши побратимы. Голубые… Что же, Данилко, делать с тобой?