Страница 4 из 128
— Куда это ты, Оксана, на ночь глядя?
— В село…
— Ужин кому-то несешь? — кивнул на узелок.
Оксана молча опустила голову.
— Есть же счастливые люди на свете! — из самой груди вырвался вздох у хлопца.
— Это о ком ты, Сташек?
— О том, кому ты ужин собрала. — Прикоснулся рукой к ее узелку, поправил бредень на плече и с той же неутоленной тоской во взгляде свернул к татарскому броду.
И Оксана, жалея его, оглянулась и вспомнила, что, куда б она ни шла, Стах издали украдкой всегда следил за ней, и тоже вздохнула с жалостью к нему, с жалостью к себе.
Над тихим миром, разливалась-курилась звездная мгла. За татарским бродом, на пустоши, бродил низом туман. Утонув в нем по грудь, там паслись уставшие за день в борозде кони, пахнувшие молодой мятой и пахотой. Знакомый мир то замыкался, то распахивался перед ней, обдавал то страхом, то надеждой. Полная неясных чувств, Оксана дошла до высокой громобойной колокольни, молчавшей все эти дни страстной недели, как молчали когда-то в эту пору апостолы. Внизу, в звоннице, хранилось зерно и были заперты образа святых с лицами запорожцев и при оружии. По велению владыки они были выдраны в свое время из старинного иконостаса.
Вверху, близ колоколов, притаились весенние ветры. Оксана плечом налегла на дубовые двери. Они заскрипели, вспугнули эхо, а оно — летучую мышь. Сгустком темени ока метнулась над головой, испугала Оксану, и вода из ковшика плеснулась на землю. Недобрая примета. Идти или не идти к этим поднебесным колоколам? Оксана в раздумье прислонилась к дверному косяку и, преодолевая страх, стала с опаской подниматься на колокольню. Снизу, из подпола, пахнуло прелым зерном, старыми хоругвями, залежалым воском, а сверху донеслось перешептывание пересохших досок.
По скрипучим ступеням Оксана добралась до самого верха. Колокола чутко отозвались на ее шаги, будто собрались заговорить с ней. Самый большой из них чем-то походил на деда Корния, когда тот в потемневшем соломенном брыле выходил из степного предвечерья.
С вышины Оксана взглянула на землю. Таинственная, словно недосказанная сказка, она поднимала ввысь синеющие, в зоряной россыпи, хаты, подпирала небо сильными руками яворов. У самого леса, точно цвет папоротника, расцвел одинокий огонек, потускнел на миг и вновь раскрыл встревоженные лепестки. Кто там у одинокого огня греет руки или душу, а быть может, кличет любовь? И, может, в самом деле любовь, таясь, спешит навстречу любви, чтоб испытать ее пьянящий хмель в ночи и жалость расставания на рассвете — все то, что испытали сестры ее.
Подумав об этом, о счастье своих подруг, Оксана сникла, и ворожба показалась ей суеверием. Ну и что с того, что она сбрызнет колокол водою и взмолится:
«Колокол мой певучий, колокол голосистый! Как бьется твое сердце, так пусть забьется сердце Ярослава, как все слышат тебя издалека, так пусть услышит меня Ярослав, как ты завораживаешь, призываешь к себе людей, так заворожи, призови ко мне Ярослава…»
Но разве может мертвая медь призвать любовь, если не призвало ее даже сердце?
Не судьба, видать. Не судьба…
Оксана снова с мукой посмотрела на землю — теперь она куда-то плыла, и с нею вместе плыли синеющие, в зоряной россыпи, хаты, выбеленные туманом дороги, развесистые купы деревьев, и в безвестность плыла звонница со смолкшими ветрами, со смолкшими колоколами, ждущими пасхального дня. Девушка, прощаясь, как к живому, припала к большому колоколу, и он что-то зашептал ей. Вот только что? Ведь колокола хранят в себе и праздничные, и погребальные голоса. Постояв еще с минуту в этом медном окружении, Оксана, как в забытьи, стала спускаться вниз. Пред нею шевелилась темень, вокруг нее сновал цепкий страх. Вот бы теперь повстречался ей Стах — все было бы спокойнее. И вдруг за речкой зацвел золотой куст костра. Не Стах ли это освещает ей дорожку?
За ветряком, видневшимся на кургане, всходила поздняя луна. Рассеивая росу, она раскачивала тени и заговорщически посматривала на землю. Скрестив на груди руки, Оксана умоляюще обратилась к луне, и та ласково улыбнулась ей. Этого было достаточно, чтобы девушке повеселеть и уже примиренно остаться наедине со своим одиночеством.
Неподалеку от татарского брода, где вставал на цыпочки низинный туман, показалась фигура человека. Доброго или злого? Оксана замерла и не поверила собственным глазам: навстречу по нехоженой тропинке шел Ярослав. От неожиданности он в изумлении остановился, нахмурился, но в девичьих глазах светилась не вина, а сама любовь. Значит, так хорошо было Оксане коротать с кем-то ночку, что даже тень смущения не легла на ее лицо! Кому же светят эти очи-зори?
— Разве можно, Оксана, ходить так поздно? — сказал с укором. — Уже скоро первые петухи запоют!
— Я люблю, когда петухи поют, они людям зарю выпевают, — доверчиво поглядела на хлопца и безотчетно потянулась к нему.
— Вот это так! — оторопел Ярослав, а потом грубо, чтобы смутить ее и приглушить свою боль, спросил: — А еще кого ты любишь?
— А вам разве не все равно? — улыбнулась она грустно.
Ярослав в душе выбранил себя за грубость.
— Не все равно, Оксана, да ведь ты не признаешься.
— И не сказала б, а должна.
— Как так?
— А что поделаешь? Ведь вы, говорят, уезжаете от нас, — и с тоской смотрит на Ярослава и на туман, что стоит за ним.
— Ну, так что же, Оксана? — У Ярослава дрогнул голос, и теперь уже он безотчетно потянулся к ней.
— А вправду едете?
— Еду…
— Ох!..
Черные птицы рванули ее за плечи, за грудь. Не с той ли колокольни, где она напрасно надеялась приворожить к себе Ярослава, прилетели они? Борясь со слезами, Оксана отвела взгляд от брода, где бежала-играла вода — догоняй не догонишь…
— Ну, так что же, Оксана? — Несмелая надежда зародилась в его душе.
Подавляя боль и стыд, она потупила взгляд:
— Вы уедете, а я буду сохнуть по вас.
— Ты что говоришь! — едва не вскрикнул Ярослав. — Не может этого быть!
— Почему ж не может? — обронила, точно в сновидении.
— Да ведь ты красавица писаная!
— И что с того?
Ярослав посмотрел ей в глаза: не прячется ли там насмешка? Но они смотрели открыто и прямо.
— В самом деле будешь сохнуть по мне?
Оксана оглянулась вокруг, на травы, дремавшие в ночном мерцании, на голубовато-серебристый сон, который луна навевала на землю.
— Целый свет видит, что вы первый, перед кем я открылась!
— Оксана, Оксанка, Оксаночка!.. — склонились над ней его удивленные и радостные глаза, а большие руки несмело взлетели, застыв над ней, словно крылья ветряка.
Девушка испугалась, что руки эти могут улететь от нее, а он страшился, что она отшатнется от них. Потом руки его, будто само счастье, скрестились на ее плечах, охватили ее, подняли вверх, и в слезы ее смущения брызнуло лунное марево. Неужели это правда? Неужели не сон? И словно сквозь сон услышала шепот:
— Оксана, Оксанка, ты ли это?
— А разве я с кем-нибудь другим схожа? — уже радостно лукавил ее голос, и смущался, и дивился, что умеет лукавить.
На шелковые травы упали ее косы. Ярослав одной рукой держал ее, а другой перебирал и рассыпал эти тяжелые косы и пьянел от их пахучего хмеля, от ночной росы, обрызгавшей их, от волны, бившейся в татарском броде…
Ой, брод татарский, яворы да калина на твоих берегах да любовь, не знающая берегов…
II
За шесть лет она родила ему двоих голубоглазых сыновей. Когда в клубе отмечали рождение их первенца, председатель сельсовета Геннадий Шевчук очень хотел, чтобы ребенка назвали Карлом — в честь человека, давшего миру «Капитал». Но Оксанина тетка Марина умоляюще протянула к сельчанам свои испятнанные разноцветными красками руки:
— Люди добрые, нет у нас капиталу, и не надо нам его, и не хочу я, чтоб племянника моего родного так звали. Разве он к нам от шведов прибился?
— Ты мне, старая, не путай шведских Карлов с международным коммунизмом! Ты еще английских Генрихов вспомнишь нам! — свирепо взглянул на нее Шевчук. — И разве ж я про тот капитал говорил, что в мошне лежит? Я про тот, что к науке принадлежит! А сына можно назвать и Владимиром. Что на это мама скажет?