Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 30 из 92

Ручей был глубок в этом месте, но она еще в первые детские годы в деревне, при матери, научившись хорошо плавать, ныряла, как рыбка, то совсем пропадая под водою, то вдруг показываясь вся. Стройная, нежная, с эластичными и сильными членами — она была прелестна. Но на тонкой и прозрачной коже ее теперь ярко обрисовывались следы вынесенных ею побоев и щипков…

Ее слабость, боль во всем теле как будто вдруг прошли. Вода освежила, возбудила силы. Ей было хорошо. И, выбрав место, где вода была ей всего по пояс, она встала на ноги, в мягком песке, и опять смотрела на воду, которая неслась к ней навстречу и расступалась в обе стороны от прикосновения к ее телу и уносилась дальше. Она чувствовала, как быстрое течение ее нежно подталкивает, будто тихо, незаметно хочет увлечь за собою.

Она опять легла на воду и не шевелилась. Течение мало-помалу стало уносить ее. Вот уже сгнившее дерево осталось сзади. Хорошо так лежать и плыть, почти не шевелясь, только время от времени делая легкие движения то рукой, то ногой. Хорошо!..

Она опрокинула голову так, что ее длинные волосы во все стороны развились в воде и плыли за нею. Она сложила на груди руки и глядела наверх, туда, где из-за высоких ветвей проглядывало безоблачное небо. Тишина кругом стояла торжественная, только время от времени комары жужжали над водою да две беленькие бабочки, неслышно трепеща в теплом воздухе, мчались то вниз, то вверх, то разлетаясь, то слетаясь.

Хорошо!.. Ну что же… и плыть, плыть долго, долго, до самого вечера, пока хватит сил… А там… там уйти в воду, захлебнуться, умереть!.. Умереть лучше, чем жить…

И ей так ясно представилось: солнце давно зашло, настала ночь, такая темная, свежая. Она далеко-далеко, ручей теперь уже река, широкая, черная река, берега далеко — до них не доплывешь, крикнуть — никто не слышит… Дно ушло — его не достать, да и что там, на этом дне: тина и грязь, переплетшиеся, скользкие стебли длинных, странных растений, среди которых копошатся разные водяные гады. И вода стала такая холодная; небо так далеко — и холодно, неприветно мигают на нем звезды.

Вот она чувствует — что-то присасывается к ее ноге, а с другой стороны кто-то щиплет — то пиявица, то черный рак… Она содрогается от омерзения и ужаса. Она отрывает противных животных от своего тела. Но на их место приплывают другие…

Она спешит, плывет; но силы покидают ее. Черная, холодная вода вливается ей в рот, в уши… Мрак, холод, страшный, отвратительный холод…

Груня испуганно вскрикнула, быстро повернулась на грудь и изо всех сил поплыла к старому дереву. И эта прозрачная вода, и это чистое, песчаное дно показались теперь ей страшными. Она не выдержала, вышла на берег и побежала к тому месту, где оставила свое платье. Она поспешно оделась, прошла дальше от ручья, через древесную чащу и почти упала на траву посредине большой полянки, озаряемой косыми лучами склонявшегося к закату солнца. Теперь она снова почувствовала прежнюю слабость, и ей было холодно от долгого купанья, так что даже стучали зубы. И опять прежний туман стал наплывать на нее. Опять жгло ей сердце, и загоралась в груди злоба, душила ее, искажала ее черты…

«Нет, нет, не прощу ей, погублю ее!..» — твердила она как в бреду.

«Погублю… погублю!… - повторяла она с диким наслаждением. — За что она меня?.. Что я ей сделала?.. Зачем она взяла меня от княгини?.. Там никто не мучил, не бил задаром… хотя и там не любили. Никто, никогда-то не любил меня… Только мама… мама!..»

Она вся задрожала и подняла вверх свои огромные глаза, из которых вдруг брызнули слезы.

«Мама!» — простонала она еще раз.

И ей вспомнилось вдруг, так живо и ясно, как будто все это сейчас было — ее первые годы, ее детская жизнь в другой, далекой деревне, в маленьком домике среди большого старого сада, где росли яблони, груши и вишни, где рядами стояли ульи и жужжали пчелы.

Она как живую увидела свою маму, такую полную, белую, красивую, в шелковом сарафане с позументами. Мама была добрая, ласкала маленькую Груню, кормила ее сластями и пряниками, вкусными сахарными петушками. Ее никогда не наказывали, ей позволяли жить как она хотела.

Она вспомнила, как в летнюю пору рано-рано вставала со своей маленькой постельки и выбегала в курятник. Это было ее любимое место, и все эти петухи и куры были ее дорогими друзьями. Завидя ее издали, с веселым квохтаньем они спешили к ней, зная, что она несет им корм. Она кормила их из своих рук, возилась с ними по целым часам, пока мать не приходила за нею и не звала ее пить чай. Тогда она бросала кур и бежала в горницу. А в горнице уже кипел самовар; на столе, покрытом чистой цветной скатертью стояли густые сливки и вкусные крендели и баранки. А вечером пригоняли коров и овец — опять было веселье и радость. Она вспомнила своего любимого теленочка, такого смешного, пушистого, с мягкой и влажной мордочкой, которую она часто целовала.

И так шли день за днем.





Но вдруг Груня с ужасом, с замиранием сердца вспомнила: она была во дворе и играла с курами, вдруг из домика их раздался крик, пронзительный крик. Она узнала голос матери. Ничего не понимая, в страхе она вскочила и побежала, ворвалась в горницу и видит: мать на полу, на коленях, а перед нею какая-то барыня… Потом барыня ударила маму. Груня так испугалась, что будто окаменела, и стояла, не шевелясь, у двери, глядя во все глаза. Барыня с красным, злым лицом, что-то кричала и бранилась.

И вот Груня слышит, слышит как будто теперь, непонятные слова мамы:

«Матушка барыня, да ведь неволею, разве я могла противиться, что же бы я поделала?.. Руки на себя наложить хотела, так и то не дали, с глаз не спущали!..»

Так и звучат перед Груней эти слова мамы, последние слова, которые она от нее слышала. Потом уже у нее путаются воспоминания. Пришли какие-то люди, схватили ее, потащили в большой дом. Она рвалась к матери, но ее не пускали и прибили, чтобы она не шумела.

Так прошло несколько дней. Потом вдруг явилась старушка Анна, которую и прежде Груня знала, и повела ее в их домик. Груня так обрадовалась, вошла с Анной в горницу — и что же: в горнице стоит гроб и лежит в нем ее мама. Кинулась к ней Груня, ничего не понимала.

«Мама, да вставай же! Да открой глазки!..»

Но мама не вставала, мама была холодная. И потом унесли маму…

Опять злая барыня с красным лицом… Потом дорога, долгая дорога… Петербург… Чужие люди, злые, сердитые, а барыня всех злее и сердитее…

Потом перевезли ее к княгине. Ей было тяжело и тоскливо, она часто по ночам просыпалась и все думала о своей маме… Но ей хотелось быть доброй, хотелось любить этих чужих людей и угождать им, и она им угождала, говорила с ними ласково. Но ее не любили, отгоняли. Только, бывало, позовут к княгине, там разные господа… Смотрят на нее, иной раз кто-нибудь и по головке погладит. Говорят что-то, про нее говорят, но что — она понять не может…

Нет, как ни хотела, а не могла она любить людей, потому что они ее не любили, потому что никто ни одного раза не вспомнил про ее маму, потому что отняли у нее и маму, и домик, и кур, и коров, и овец, и любимого теленочка…

А барыня Катерина Михайловна! Зачем же она ласкала ее, рядила ее в первое время? Зачем она ее теперь так измучила и велела другим мучить?

Груня была уверена, что Катерина Михайловна именно велела ее мучить и преследовать.

«Погублю, погублю!» — опять прошептала она, сверкнув глазами и нахмурив брови, с диким и злым выражением в лице стала что-то обдумывать.

XIX. ДОБИЛИСЬ

Груня вернулась в дом только поздно вечером. Маланья, старшая горничная Катерины Михайловны, которой бедная девочка давно уже отдана была в полное распоряжение, сейчас же на нее накинулась.

Маланья эта была очень злая старая дева, лет пятидесяти, высокая, худая, с правильными чертами лица, с большими и холодными серыми глазами. Она чванилась своей добродетельной жизнью, то есть тем, что никогда и никто ничего «этакого» не мог сказать про нее, что она с юности отличалась недоступностью и отгоняла от себя всех без исключения ухаживателей. Она называла всех мужчин «мерзостью» и чувствовала к ним истинное отвращение — такова уж была ее природа.