Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 62 из 99

— Защищай ее, это я пойму, — перебила его Татьяна Владимировна, — но его защищать!.. Ты будто позабыл все, что испытал в жизни, ты будто совсем не знаешь людей… Как можешь ты за него ручаться — давно ли ты с ним знаком?.. Что он тебе — старый друг, что ли? Да, правда, он ловок и хитер; но разве можно верить хоть одному его слову…

— Отчего же нет?

— Да хоть бы потому, что он иезуит.

— Иезуит, иезуит! — сердито повторял Сергей Борисович. — Пусть иезуит — какое мне дело до его религиозных убеждений!..

— Тебе никогда до этого нет дела — и это-то плохо…

— Да и наконец, — перебил он жену, как всегда перебивал, когда разговор касался этого предмета, — если бы даже твои опасения были основательны, чего я не допускаю, слышишь, не допускаю… не имею права допустить, — так что же мне делать, не могу же я его выгнать из дома без всякой видимой причины, без чего-нибудь предосудительного с его стороны, когда я сам пригласил его остаться.

— Зачем приглашал? Зачем так близорук, что ничего не замечаешь?

— Таня, а вот мне кажется, что ты замечаешь слишком много, и я уверен, что скоро ты сама будешь раскаиваться в своей несправедливости… И знай одно, не заговаривай со мной больше об этом. Я без ясных доказательств никогда ничему дурному о Катрин не поверю. Что же это, в самом деле, такое, так нельзя, нельзя!..

Совсем смущенный и рассерженный, он вышел из комнаты. Но дело было сделано — сомнение закралось. Если бы кто-нибудь иной говорил с ним так, он не обратил бы никакого внимания, он прогнал бы с глаз своих такого клеветника и сплетника, — но ведь говорила жена. Конечно, она не Бог, может ошибаться — и он надеялся, что она ошибается… Но ведь он знал свою Татьяну Владимировну всю жизнь… Он знал, как она осмотрительна, справедлива, как она боится напрасно обвинить людей… Ему казалось, что просто не она это с ним говорила — так это на нее непохоже. Почему же она так говорила? Или материнское чувство увлекло ее? Да, конечно! Самая лучшая мать — и чем она лучше, тем скорее может быть очень пристрастна, очень несправедлива, единственно потому, что она мать…

А все же недавнего довольства, спокойствия уже не было в помине. Сергей Борисович поминутно ловил себя на наблюдениях за Щапским и невесткой. Ему казалось, что он подмечает иной раз быстрые взгляды, чуть ли даже не таинственные знаки, которыми они обменивались… Он сердился на себя. «Да ведь стоит только поддаваться подозрительности — и будет Бог знает что чудиться!» — думал он и покидал свои наблюдения.

Но через несколько часов невольно возвращался к ним снова. Его начинало тревожить, когда он видел, как Щапский и Катрин гуляют вдвоем по цветнику и иногда скрываются вместе в глубину аллей. Он даже несколько раз отправлялся следом за ними и блуждал по парку, останавливаясь, прислушиваясь, подозрительно поглядывая во все стороны. Но они куда-то исчезали, и он долго не мог найти их. А когда находил — они появлялись перед ним веселые и болтали в почтительном друг от друга расстоянии.

— Ах, папа, вот и вы? Неправда ли — как здесь хорошо? — радостно щебетала Катрин, подбегая к нему и беря его под руку.

И, глядя на нее, на ее детские, наивные минки — он успокаивался. Успокаивался — а все ж таки не прекращал своих наблюдений.

И не один Сергей Борисович, но и Татьяна Владимировна, и Борис наблюдали за Щапским и Катрин. Им было противно и мучительно это делать; а между тем они делали это невольно, охраняя честь сына и брата, хотя он и не просил их об этом.

Еще по счастью эти тяжелые дни значительно осветились хорошими известиями, полученными Борисом от княгини Маратовой и Нины. Княгиня писала ему, что деревенский воздух, спокойствие, молоко очень хорошо повлияли на Нину. Она здоровеет с каждым днем, она давно уже не имела такого хорошего вида, как теперь.

Нина писала в том же духе. И из некоторых намеков, заключавшихся в письме ее, Борис мог заключить, что она мало-помалу начинает выходить из-под вредного влияния. Она начинает допускать возможность ошибки в том, что казалось ей небесным откровением. Иначе как же можно было объяснить в письме ее такую фразу: «Мне начинает иногда казаться, — писала она, — что вы, может быть, и правы. Я хотела бы получить возможность не обвинять вас больше в святотатстве. Мне очень часто приходится бороться уже не только с вами, а и с собою… Это было уже, потом прошло, а теперь опять вернулось. Какой-то внутренний голос говорит мне, что мы все ошибались, но такая ошибка… ведь это ужасно! И я все же еще боюсь ей поверить — поверю и погублю свою душу… Этого ли вы хотите?» Борис, конечно, показал эти письма матери. Она прочла их внимательно, в особенности письмо Нины, и долго потом думала.

— Что же вы скажите мне, maman? — спросил Борис.





— А ты сам что себе говоришь?

— Я доволен!

— Еще бы! Мне кажется, она, действительно, тебя любит. И я думаю это не потому, что она так откровенно и просто тебе пишет… А знаешь, в тоне этого письма есть что-то неуловимое… это нельзя объяснить, это чувствуется… Пускай поправляется. Она в хороших руках, и это большое счастье… Но, однако, какая мечтательница! И я мечтала много в молодости, но такою не была никогда и не способна была дойти до этого… Да, Борис, тебе предстоят не одни розы — я верю в твое счастье, но оно достанется тебе с трудом. Ты должен быть очень, очень с нею осторожным. Как бы я хотела ее скорее увидать, разглядеть… до тех пор я все же буду неспокойна…

Была у Бориса и другая переписка. Ему очень часто писал Вельский, писал и Рылеев, и иные из членов «союза благоденствия». Конечно, они не могли доверить много этим письмам; все они, посылая письмо, должны были рассчитывать, что оно, очень вероятно, будет вскрыто и прочтено, прежде чем дойти по назначению. Но все же они умели кое-что дать понять, и Борис догадывался из их хитро замаскированных намеков, что дело их не останавливается, а напротив, идет вперед. Он немало тревожился этим; но что же ему было делать! И мать не раз видела его задумчивым и хмурым.

— О чем ты? Или опять что-нибудь от меня скрываешь?

— Нет, у меня уж ничего нет от вас скрытого… своего! — отвечал он.

Если бы он чувствовал себя заодно с этими горячими головами, если бы он, действительно, примкнул к их делу, — он теперь, не задумываясь, открылся бы матери. Но он считал себя вне их дела и чужою тайной располагать не мог…

Между тем Катрин мало-помалу опять стала выходить из своего радостного состояния. Ее Казимир требовал от нее все больше и больше осторожности и, наконец, объявил ей, что за ними следят все, все без исключения, даже и Сергей Борисович.

— Это тебе так кажется! — уверяла она.

Но он стоял на своем.

— Если говорю — значит, не кажется. И самое лучшее — мне уехать.

— Уехать? Ни за что на свете!

— Я уеду, — повторил он. — Я скажу, что получил неожиданное известие — и уеду; но с тем, чтобы вернуться к пятому июля…

— Зачем? Ну что ж такое, ну пусть следят, если желают. Я никого и ничего не боюсь, когда ты со мною. Для меня тогда ничего другого совсем не существует. Слышишь! Разве тебе этого мало? Забудем о них о всех!..

Он, конечно, забыл бы, ему, в сущности, до всех этих людей было мало дела; он не чувствовал в себе такой Щепетильности, которая бы мешала ему наслаждаться жизнью, видя, что его присутствие неприятно хозяевам Дома, в котором он живет. С ним любезны, ему ни разу не сделали никакого намека, самолюбие его ничуть не страдает… Но дело в том, что ему уже становилось скучно с Катрин. Она ему сначала очень понравилась. Он еще прошлого осенью ее наметил и скоро убедился, что произвел на нее неотразимое впечатление. Это было ему не в диковинку. Он привык, что все женщины, на которых он обращал внимание, перед ним таяли. Весь вопрос был во времени. Но, во всяком случае, вся эта борьба была только игрою, и чем меньше оказывалось в женщине лицемерия — тем скорее игра прекращалась.

Катрин не хотела лицемерить… Но она была слишком мелочна, слишком пуста. Одного кокетства, и, вдобавок, очень однообразного, ему недостаточно. Все эти сентиментальности (а Катрин, за отсутствием чувства, была порою очень сентиментальна в этом первом своем любовном похождении) становились для него слишком пресными.