Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 53 из 99

«Три месяца в Петербурге — и ничего не устроил! Не бывает именно у нужных людей, не съездил даже представиться великому князю — это Бог знает что такое!.. Но что же у него в самом деле с этим привидением?! Неужели он думает на ней жениться?.. Нет, это было бы чересчур уж нелепо… Но ведь от него всего ожидать можно, и именно в таком духе! Однако этого нельзя допустить, это унизительно было бы для семьи, могло бы мне повредить…»

Таковы были его мысли. Встретив Катрин, он сказал ей:

— Можем поздравить друг друга с новой родственницей — Борис женится.

Катрин внезапно оживилась.

— Как? На ком? В самом деле? Да ведь он ни у кого не бывает, ото всех бегает!.. Разве за границей? На ком же?

— На воспитаннице княгини Маратовой!

— Что тебе за охота говорить такой вздор! А я думала — ты серьезно…

— Я и так очень серьезно, Катрин. Видишь ли, он мне ни в чем не признался, но я имею основание думать, что к тому клонится.

— Послушай, если это не шутка, так ведь надо серьезно и хорошенько подумать… Он с ума сошел! Этого нельзя же допустить, ведь ты понимаешь!.. Это было бы позорно для всех нас…

— Поэтому-то я и сказал тебе, я тебя предупреждаю…

— Пусть она только покажется ко мне! Я ей и так уже в последний раз дала понять… Но ведь эти люди ничего не понимают! Теперь же церемониться больше не стану, нет! Пусть покажется, уверяю — в следующий раз уже не вернется! Нет, скажите пожалуйста, до чего доходят!

— Только ты ему ничего не говори! — заметил Владимир.

— Не беспокойся.





Но Катрин не удалось оскорбить Нину. Нина заболела, а потом уехала с теткой в деревню. Таким образом, и Владимир, и Катрин мало-помалу о ней забыли… Лето все они провели в Горбатовском…

По приезде в родное Горбатовское Борис почувствовал себя совсем обновленным. Стояли чудесные весенние дни. Сад благоухал первыми цветами. В огромном парке, одевшимся яркой листвою, усыпанном белым цветом черемухи и еще не распустившимися, темными, но уже пахучими кистями сирени, немолчно перекликались птицы… Огромный, с детства знакомый во всех мельчайших подробностях дом казался таким веселым. Свидание с отцом и с матерью было самое трогательное. Борис радостно в них всматривался и не находил перемены.

Отец был еще очень бодр, несмотря на свои пятьдесят восемь лет, несмотря на совсем седые волосы и мелкие морщины, избороздившие тонкую кожу его прекрасно очерченного лица. А у матери даже и седины почти не показывалось. Правда, она была слишком полна, но высокий рост и не покинувшая ее грация телодвижений скрадывали эту ее полноту. Она до сих пор еще напоминала прежнюю знаменитую красавицу. Глаза ее были так же ясны и чисты, как в молодости, и, улыбаясь доброй улыбкой, которая освещала все ее лицо, она показывала ряд белых, крепких зубов, вполне сохранившихся.

Борис даже находил, что она становится все лучше и лучше, все как-то яснее, чище и спокойнее. И это ее спокойствие передавалось почти всякому, кто к ней приближался, а на Бориса она действовало совсем особенным образом, и теперь более, чем когда-либо. Он испытывал счастье человека, который может гордиться своей матерью. Он очень был привязан к отцу, он уважал его как доброго и честного человека, хорошо понимал его уже потому, что сам во многом походил на него. Но матерью своей он положительно гордился. Он боготворил ее. Он признавал ее чуть ли не соединением всех человеческих совершенств.

Как-то ему приснилось — у него бывали иногда яркие, живые сны, — приснилось ему, будто он убедился, что его мать поступила дурно, что он в ней ошибся, что она нехорошая женщина. Он проснулся весь облитый холодным потом, дрожа в лихорадке, с тоскою, которая разрывала его сердце. Он чуть не закричал от восторга, убедившись, что это был только сон. Но ощущение ужаса и тоски, испытанное им, было до такой степени сильно, что он несколько дней не мог от него отделаться и им томился. Если бы этот сон повторился наяву, он бы, наверное, сошел с ума.

В первые дни по своем приезде он почти не отходил от матери, следя за ее неутомимой разнообразной деятельностью. Она продолжала, как и всегда, сама всем руководить в огромном хозяйстве. Она была поистине благодетельницей тысяч крестьянских душ, которые принадлежали ей и ее мужу. Она была истинной царицей своего маленького государства, но царицей доступной всем и каждому, не возбуждавшей к себе никакого страха. К ней безбоязненно шли все со своими нуждами, болезнями и горем, давно твердо зная, что барыня Татьяна Владимировна во все войдет, каждому поможет.

О барине также никто не обмолвился дурным словом, все говорили: «Вестимо, добрый, хороший барин мухи не обидит!.. Что про то говорить — важный барин как есть!» Но все же, встречаясь с Сергеем Борисовичем, его как-то робели, переминались, умолкали. Ему нельзя было признаваться в беде, нужде и болезни стыдно было его беспокоить, совестно было обращать его барское внимание на свою бедноту мужицкую… Вот он и улыбается, и ласково кивает головой, и говорит таким добрым голосом… Но он все же такой далекий так высоко стоит — одно слово: «Он барин, господин наш прирожденный, а мы — его рабы!»

И не знали эти рабы, что их господин прирожденный в свои молодые годы горячо толковал о том, что рабство позорно, что рабов освободить надо, что они такие же люди… Не знали они этого, но каждый инстинктивно чувствовал, что добрый господин не понимает их и понять не может. Да, он их не понимал, они были для него чужими. Он всю жизнь искренно желал им добра, никогда не позволял себе с ними никакой жестокости, и теперь, как в прежние годы, готов был признать несправедливость рабства. Но войти в их жизнь, не умом, а сердцем, не умел, этого было не дано ему, не так его воспитал ученый француз-энциклопедист…

Сергей Борисович и пробовал прежде сблизиться со своими рабами, даже много мечтал о таком сближении, даже строил разные планы. Но все это как-то забывалось понемногу и уже давно не вспоминалось. Из года в год он жил однообразной жизнью, жил почти в уединении, наполнив свой внутренний мир женою, детьми да чтением, которое уносило его далеко и высоко. Жил он также иногда воспоминаниями своей разнообразно проведенной юности, о которой в тихие вечера составлял не лишенные интереса записки. Люди, когда-то знавшие его блестящим царедворцем, царедворцем не по инстинктам, а по положению, теперь его едва узнавали. Он совсем отстал от света, и когда появлялся изредка в высшем петербургском обществе, то поражал своими странностями, своей старомодностью. Бодрый и, по-видимому, здоровый вследствие правильной деревенской жизни и душевного спокойствия, он был чересчур стар в своих манерах. От него так и дышало восемнадцатым веком. Даже и одевался он по моде последних лет Екатерининского царствования. Он упорно продолжал носить красные каблуки, так что над ним подсмеивались. Подсмеивались, но добродушно. Он на всех производил хорошее впечатление. Владимир и Катрин не раз пытались заставить его сшить себе платье по моде и снять красные каблуки. Но он, вовсе не отличавшейся упрямством и легко поддававшийся настояниям близких ему людей, в этом вопросе показывал непобедимое упорство.

— Я знаю, что я человек не вашего века, — говорили он. — Я случайно пережил прошлое столетие, но я не могу изменить ему.

Он не любил теперешнюю жизнь, и все новое было ему не по вкусу. Ему казалось, что человечество, конечно, движется, но не вперед, а куда-то в сторону, и ничего путного из такого движения не может выйти. Насмотревшись на новых людей, наслушавшись всяких толков и споров, он скоро начинал чувствовать, что с него довольно, что этот чуждый ему век, в котором он случайно очутился, чересчур уже утомил его. И он спешил скорее, до предположенного срока, в Горбатовское. Очутившись в своем большом, спокойном и светлом кабинете, где со стен глядели на него прекрасные изображения Екатерины, Павла, Людовика XIV, Марии-Антуанетты и многих знаменитостей минувшего времени, он чувствовал себя успокоенным, возвращенным в тихое пристанище. Он погружался в любимый мир, заводил беседу со старыми друзьями-философами, которые приветливо шептали ему из-под красивых старинных переплетов, с полок его обширной библиотеки.