Страница 11 из 35
— Вам судить.
— Или это намек на исчезновение двух подмастерьев Микеланджело, юных эфебов, чьи изображения можно увидеть в Сикстинской капелле, — и которых никто больше не видел в реальности?
— Мне нечего сказать.
— Но вас, похоже, не удивляет эта параллель?
— Я читал вашу книгу.
— Я польщен.
— С чего бы?
— А как вы рассматриваете ключевые проблемы современности с точки зрения вашего искусства?
— Я вообще ничего не рассматриваю — я продаюсь.
— В каком смысле?
— Париж — провинция. Деньги и слава. Вы пишете в ваших газетах только о том, за что платят, вы освещаете только известных людей — вот мне и пришлось прославиться. Я убил девушек, которых писал, чтобы вы посмотрели на мои картины.
— То есть вы пытаетесь вернуть искусство в мегаполис посредством хэппенинга?
— Нет, я тычу вас носом в вашу глупость, в ваше невежество, в вашу никчемность. Вас считают величайшим французским искусствоведом, а кто вы есть на самом деле? Флюгер, возомнивший себя ветром.
— Это лишь доказывает, что искусство, каково бы оно ни было, выше любых провокаций, — перевел Лaмоль.
— Да я же дерьмо пишу! Ты лучше посмотри на них, на мои картины, идиот, чем подсчитывать свой барыш! Мне не удается запечатлеть десятой, сотой доли моего замысла! Скажи это своим читателям! Объясни им, что я самозванец и жулик! Я невиновен, слышишь ты? Я повесил на себя убийство, чтобы обо мне узнали хотя бы из уголовной хроники, потому что это единственная возможность! Я сел в тюрьму, чтобы услышали мой голос! Вам это нравится, а? Нравится? — Он встал, обращаясь ко всем репортерам за кадром. — Художник-убийца, каннибал с кистью, Ландрю от палитры! Это оригинальный аспект, это people, это reality, это интересно людям, а обычным художникам остается лишь помалкивать, тем, которые не убивают, чтобы сделать себе имя, которым надо умереть, чтобы продать хоть одно полотно! Все заодно против искусства, оно как кость в горле неудачникам, трусам, бездельникам вроде вас! Ну же, защищайтесь! Скажите лучше что-нибудь, чем записывать меня! Я плюю вам в лицо, а вы утираетесь и просите еще, чем громче я протестую, тем больше вам это нравится, а почему — да потому что мои картины, которые вы успели купить, от этого растут в цене! Спекулянты, ничтожества, лавочники, вон отсюда, мне обрыдли ваши бухгалтерские рожи, убирайтесь, ну, идите делать моду куда хотите, пошли вон, живо, все! Я вас выгоняю! Вычеркиваю! Выключаю! Прочь! Сторож, очистите помещение! ОЧИСТИТЕ ПОМЕЩЕНИЕ!
Журналисты всей толпой попятились к выходу, держа микрофоны на вытянутых руках и щелкая вспышками; Жеф исчез из кадра.
Люсьен Сюдр дождался своего появления: на втором плане было видно, как он подталкивает прессу к дверям. Потом он выключил магнитофон и пошел готовить ужин для своего единственного заключенного. Стены были сплошь оклеены статьями о Жефе. На полу лежали в ряд куски расписанного бетона, расположенные наподобие пазла. Это были обломки фрески из комнаты для свиданий, все, что сторожу удалось спасти, пока не приехали бульдозеры.
Ребекка позировала, откинувшись назад, запустив одну руку в волосы. Ее тело медленно выступало из ржавчины. В разбитое окошко влетел голубь, прошелся вразвалку по чердаку. Теперь она стояла, замерев, перед железным листом — глаза прикованы к портрету, словно загипнотизированная собственным взглядом. Жеф обнимал ее сзади, ласкал, целовал в шею, расстегивал платье. Вот он резко повернул ее к себе, чтобы впиться поцелуем в губы. Она оттолкнула его, как помеху, и опять, точно в трансе, повернулась к портрету…
Жеф метался во сне, колотя кулаками по матрасу. Стена над ним растрескалась под слоем краски — как будто волны его кошмара сотрясали здание. Теперь вместо Ребекки в его руках билась Сесиль. Железный лист. Потом снова Ребекка. Голубь. Железный лист. Голубь. Мертвый взгляд девушек. Живые глаза на ржавчине.
— Ужинать пора! К столу!
Жеф подскочил, сел на койке. Сторож отпер камеру, вошел с подносом.
— Простите, что разбудил, но сосиски остынут. Я вам приготовил к ним ризотто.
— Класс, — пробормотал Жеф, с трудом выныривая из сна.
Люсьен Сюдр поставил поднос, положил прибор, добавил:
— Оставалась вчерашняя баранина, но я отдал ее собаке.
— Хорошо.
Старик посмотрел на него внимательно, с тревогой.
— Тела ведь не найдут, да?
— Не найдут.
— Но… как вы сможете остаться здесь? Вы предъявите им доказательства?
Старик сказал это с мольбой в голосе. Его красные глаза и дыхание выдавали алкоголь, но и что-то другое трепетало в нем сейчас. Вера. Потребность верить.
— Да. Я предъявлю им доказательства.
— И они не снесут нашу тюрьму?
— Нет, Люсьен.
Успокоенный, старик поднял голову — посмотреть, как подвигается фреска на потолке.
— Еще красивее, чем было в комнате для свиданий. Ну ешьте же, остынет.
Увидев, что Жеф смотрит в пустоту, он почувствовал себя лишним и вышел.
— Я потом приду забрать поднос. Приятного аппетита.
Сидя на койке, устремив взгляд куда-то за стены камеры, Жеф выстраивал сцену. И мало-помалу начинал улыбаться.
Маятник над фотокарточкой подростка висел неподвижно. Опершись локтями на кухонный стол, полная женщина продолжала размывать свои страхи потоком успокоительных слов:
— Он сказал, что вернется в шесть, он знает, что я беспокоюсь, если он запаздывает, с моей грудной жабой… он старается не огорчать мамочку, ему всего шестнадцать с половиной, но девушки к нему уже так и липнут, слава богу, он серьезный мальчик, наверно, его преподаватель задержал, он так хорошо учится…
Не открывая глаз, Шарли нахмурилась и отложила маятник.
— Вы его видите? На нем была рубашка в клетку, синяя с черным, и брюки, которые я ему…
— У него есть собака?
— Нет, что вы… У него, бедняжки, астма…
— Я вижу двух молодых людей… белые одежды… в церкви…
— Симон? — изумилась мать. — В церкви?
Шарли с раздражением открыла глаза.
— Нет, не Симон… Я не могу на него настроиться, извините… Но с ним все хорошо.
Она вернула женщине двадцатиевровую банкноту.
— То есть как это, «все хорошо»? Он ведь не с этой девкой, Бенедикта ее зовут, долговязая патлатая блондинка, вульгарная донельзя?
— Да оставьте вы сына в покое! Дайте ему жить своей жизнью, черт побери!
Шарли локтем отодвинула фото, снова опустила веки и прикрыла глаза рукой, чтобы прояснить картину, распадавшуюся на цветовые пятна. Это была камера Жефа, как описала ее следователь. На металлическом шкафу хлопал крыльями голубь. Камера была пуста.
Примерно в это же время Жеф, доев ризотто, встал. Он подошел к шкафу и отодвинул его влево, открыв портрет, над которым работал, — в полный рост, в натуральную величину. Это была Дельфина.
— Перед тем как прийти с повинной, он оставил все свои картины на хранение одному антиквару в квартале Барбес. Вот этот жук и наводняет рынок. Если все шестьдесят пять картин будут одновременно пущены в продажу, цены рухнут. Надо что-то делать, мэтр.
Пьер Анселен побарабанил пальцами по многофункциональному рулю своего «БМВ» и опустил стекло со своей стороны: его раздражал лавандово-пряный запах, которым благоухал искусствовед.
— А что я могу сделать? Он отказывается от адвоката.
Эмманюэль де Ламоль глубоко вдохнул и, соединив ладони, выдохнул воздух между пальцами.
— Не будем темнить, дорогой мэтр. Феномен Элиаса грозит не сегодня завтра пойти на спад, даже японцам скоро может приесться, а я вложил в него немало. Если вы добьетесь, чтобы он подписал эксклюзив галерее, которую представляю я, получите три процента с продаж. Считайте, что это задаток, — добавил он и положил на приборную панель пухлый конверт.
Пьер Анселен включил мотор.
— Я ничего вам не обещаю, но о свидании следователя попрошу.