Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 21



Завтра — оно и будет завтра. Живут‑то сегодняшним днем.

Данилку Савва успокаивал:

— Ничего, кучеренок. Не боись, не выдам.

Но выдали его самого.

Тот же верный Данилка под зуботычины взбесившегося Тимофея Саввича.

— Где шлялся всю ночь? — грозно спросил он еще с порога. — Двух рысаков запарил? Задеру на конюшне! Отвечай, сукин сын.

Вопрос адресовался Данилке, и судьбу искушать было ни к чему. В самом деле запорет ни в чем не повинного парня. Все равно ведь выбьет признание. Огромный дом на Большой Алексеевской затих и притаился. Ждали грозы. Супруга и та лишь кончик носа в дверь просовывала.

Данилка стоял на коленях посреди зала, готовый умереть, но молчать. Савва не мог дальше прятаться за его спину.

— Родитель, — склонил повинную голову, — кучер не виноват. Я сам послал знакомого парня за лошадьми. — Тут он и мать выгораживал, которая без разрешения мужа послала рысаков вдогонку арестованным студентам: даже денег своих дала, чтобы умилостивить полицию.

Отец на сына даже не взглянул, потому что догадывался, кто главный своевольник.

— Полиция гнала нас в Бутырку, я думал по глупому своему разумению дать по дороге Дёру.

— Дё-ёру? — впервые посмотрел отец на сына. — Верно, драть вас всех надо было кнутами!

— Так за чем дело стало, родитель?! — вырвал Савва кнут из рук Данилки — тот по забывчивости с кнутищем на хозяйские глаза приперся.

Отец что‑то свое обдумывал, пока мать в дверную щель кричала:

— Тимо-оша, родненький!

Тимофей Саввич взглядом дверь прикрыл наглухо. Бабских слез только и не хватало.

— Ну?!

Это могло относиться и к Данилке, но Савва справедливо отнес на свой счет. Как бывало и раньше, в гимназические годы, стал расстегивать опояску. Вся и разница, что не ремешок, а ремень ядрено-наборный отцом же и подаренный; не штанишки, а вполне взрослые, из лучшего магазина брюки, из‑за вчерашнего продранные на коленях. Ремень бросил к ногам отца, указуя, что надо делать. Английский сюртук, который он в иные дни надевал вместо казенной черной тужурки, тоже порванный и наспех зашитый курсистками, повесил на стул. Разоблачение делал неторопливо и основательно.

— Ах так! — взъярился отец от этого. — Данилка, прочь с моих глаз! — И пока тот уползал за входную дверь, пока за противоположной дверью, на женской половине, истошный крик стоял, со знанием дела, отшвырнув сапогом дареный ремень, кнутовище к руке прилаживал. — Ложись, университетский окаянец! Мой университет будет понятнее.

Сын тоже со знанием дела готовился — штаны снял, роскошную батистовую сорочку, залитую вином и пьяными слезами Сашки Амфитеатрова, задрал на голову. Растягиваясь на полу, пробурчал:

— Готово, родитель. Мне некогда ждать.

— Ах, некогда! Ах ты сукин сын!

Под крик рванувшейся было в зал супруги Тимофей Саввич опустил витую сыромять на наглую сыновнюю задницу.

— Им, видите ли, некогда! Им недосуг! Прочь, защитница непотребная, — маленько сбился он с удара, кнутом же отгоняя жену. — А у меня, значит, есть время. Я в Думу не поехал, я на фабрику не заглянул, я в банке своем векселя в просрочку пускаю, потому что в помин держу наказ своего родителя, секи своих, чтобы чужие боялись, видишь, родитель, помню твою науку, хоть сам ты и неграмотен был.



С каждым придыханием Тимофей Саввич, неистовый мануфактур-советник, посылал на сыновнюю задницу все новые и новые советы, так что уже и кровь из‑под кучерского кнута начала прыскать. А сын лежал, как каменный, зажав в зубах подол сорочки.

— Родитель мой до девяноста годков богатство для тебя собирал, сукино ты отродье, что жрать будешь после моей смерти, он‑то в лаптях в Москву пришел, а ты на рысаках по трактирам разъезжаешь, надо покрепче тебе дедову науку в дурной зад вколотить.

А куда уж крепче‑то? Спина красным запенилась. Едва ли теперь что и видел перед собой оскорбленный в лучших своих помыслах мануфактур-советник. У него такая же кровавая ярь в глазах стояла. Не чувствовал даже, что на руке у него висит, забыв страх, жена; не слышал, что она одно повторяет:

— Тимоша. Тимоша. ведь запорешь. он ведь весь в деда, не покорится.

Тимофей Саввич опомнился, швырнул жену на окровавленную спину сына, сапогом переломил кнутовище и с опущенной головой потопал в третью дверь, на мужскую половину.

Сын самостоятельно подняться не смог. Прибежавший Данилка и слуги перенесли его в свою комнату. Матери две недели пришлось лить слезы поверх докторских примочек.

Времени было вполне достаточно, чтобы осмыслить отцовскую науку и всерьез подумать о деде, которого Савва искренне уважал за его нечеловеческое трудолюбие.

А когда, наконец, поднялся, делать в Москве все равно было нечего. Университет закрыли. Надолго ли — никто не знал.

Он решил уехать туда, где в старинном объятии сошлись реки Клязьма и Киржач. Как владимирская баба с киржацким мужиком. Там его на свет породили, там был корень всего морозовского рода. И первостатейного купца и мануфактур-советника, и непокорного студиоза.

Лови, брат, рыбку и вспоминай, что с этой рыбки все морозовские миллионы начинались. Может, будешь умнее, может, нет — кто знает. Но все‑таки погрейся на клязьминском песочке, посвети поротой задницей на тамошнем солнышке.

Ей-богу, студиоз, не помешает.

Глава 2. Родоначальник

Река Киржач испокон веков была рекой беспутной. Мало сказать, разгульная, так еще и насмешливая. Известно, если два брата — так старший да младший: большак да младшак. У Киржача не то: главное русло прозвано Малым Киржачом, а побочный недоносок — Большим Киржачом. Один гонит родниковую кровь, другой болотную гниль. Мол, дальше все уравняется. И правда уравнивалось. К низовью, к матушке — Клязьме, где в достославные века и Великое княжество Владимирское стояло, единый Киржач скатывался чистейшей родниковой слезой. Такой, что лещи произрастали в лопату- хлебницу, налимы в косу сенокосную, а щуки в оглоблю стоеросовую. Страсть, какая щука водилась в слиянии Клязьмы и Киржача!

Ну, и мужики были соответственны: по морозу без портков за девками бегали. Баньки угретые под скатом у реки, само собой, не забывались. С печки да в баньку со вчерашнего еще горяченькую — так вот и буровили сугробы. Само собой, и прозвание: Морозовы. Были Тальниковы, Водохлебкины, Ручейниковы, Болотины, а здесь, по ореховому скату, — все больше Мороз-Морозовы. Потому что никогда и ничего у них не замерзало.

Помещик Рюмин, что грузным брюхом накрыл устье Киржача, главному приморозку всерьез сказал:

— Знаешь, Савва, я сам до девок охочий, но уж не могу дальше платить подушную подать. За всех‑то за вас. А особливо за тебя, Саввушка. Смекаешь?

Если барин говорит, так отвечай как положено:

— Смекаю, ваше благородие.

Барин служил когда‑то в гусарах, так что и обращение соответствующее. Правда, выгнан был за это самое... за совращение малолетней дочки полковничьей. Прибыл он из Петербурга на Клязьму с пулей в ляжке и с дырявым карманом. Разгневанный екатерининский полковник злой шутки ради на дуэли хотел отстрелить нахальному гусарику это самое. да, правда, малость промахнулся. Пулю из жирной ляжки так и не вынимали, хромал барин. Но девкам‑то что! Особливо, если собственные. Лишь бы кормил-поил барин, да получше, получше. А много ли на песчаных клязьминских взгорьях возьмешь с несчастной барщины? Потому и сказал главному морозовскому воспроизводителю народонаселения:

— Мне барщинные души больше не нужны — катись на оброк! Да по дороге на Владимир недотепным помещикам посотворяй ревизские души.

Оброк положил немалый — за честь почти что вольную. Да ведь и мужик был не мал: в избу согнувшись влезает, что медведь с киржацких буераков. Пускай оброк отрабатывает.

Много бабьего добра на Владимирке!

Но Савва, сын Василия, задавленного сосной на барском лесоповале, видать, пресытился. С трехпудовым коробом обложенных крапивой лещей — совсем в другую сторону настрополил: в Москву. Там, как и во Владимире, своя река, но ведь и народу‑то сколько! За милую душу сожрут и киржацкого, и клязьминского леща.