Страница 12 из 21
— Ничего себе — отпрыск! По отцу — чуть ли не царского рода. Его прадед, женатый на Екатерине Алексеевне Нарышкиной, находился в родстве с Петром Первым.
— Да, но по матери‑то — из крепостных, — со знанием дела и неохотно, поскольку и сам о крепостной юдоли рассуждал, заметил Савва. — Его родитель, Петр Алексеевич Щепочкин, объезжая свои имения в Череповецком уезде, в доме кузнеца встретил красивую девицу, умыкнул ее, дал вольную, а потом и хозяйкой своих богатейших имений сделал. Может, хватит о морозовских родословных? — уже истинно по-бизонски набычился он. — Я спрашиваю: ты был там? Ты видел?!
Кажется, балабон Амфи понял его состояние, потому что не стал отвечать на очевидное, а погрузился в мрачный рассказ:
— Из шестерых главных цареубийц на эшафот привезли пятерых. Геся Гельфман успела забеременеть — ей заменили бессрочной каторгой. Софье Перовской это не удалось. Ее вместе с Рысаковым, Желябовым, Кибальчичем и Михайловым привезли в черном тюремном драндулете и завели на эшафот. Дальше?! Думаешь, об этом можно рассказывать?! — Он курил папироску за папироской. — Повторилась та же история, что и с декабристами. Помнишь, Рылеева, Бестужева и Муравьева не могли с первого раза повесить? Помнишь, что Муравьев, вторично влезая в петлю, успел еще посмеяться пророчески: «И этого у нас не умеют сделать!» Так вот, опять все повторилось: пьяный палач, худые петли, толпы зевак, жаждущих крови. Правда, Перовской хоть в этом повезло: видя это последнее издевательство, она сама сорвалась со скамьи и бросилась в руки палачу. Хан, выпить у тебя есть?!
Савва тяжело покачал лобастой головой. Слышал бы родитель эти речи! Табачище, вино, может, и ткачих уж в шальвары одеть?
Была весна в полном разгаре. Еще не отцвела черемуха, но уже отошли черемуховые холода. Еще только готовились к свадебному наряду ниспадавшие к ручью вишенники, но уже распевали вовсю, даже невзирая на высоко поднявшееся солнце, первые ошалелые соловьи. За садом им вторил чей‑то девичий голос, на недалеком выгоне ему откликался лихой пастушеский рожок. Даже обозные возы, тащившие к фабрике тюки хлопка, скрипели как‑то празднично. И всего‑то — поленились обозники смазать оси, а выходил в радость усталым лошадям все тот же весенний напев. Шлепали вальки на нижнем пруду, в который стекал ручей, голоса портомойниц, наверняка тоже усталых и замотанных, от воды отскакивали колокольчиками. Фабричные полуденные гудки, вдруг рявкнувшие с разных сторон, — даже они в эти дни растекались по окрестностям мягко и певуче. Чего же трое молодых студиозов, которым только за девками бегать да бегать, чего они толковали о далеком Петербурге, казнях, виселицах? Впрочем, под конец‑то двое: Олежка Вязьмин, как будущий агроном, обходил, по правде сказать, запущенные морозовские угодья. И поделом: чего им зря судачить? Савва устыдился, что даже самого простого — подорожного угощения — предложить не может, и с отчаянной лихостью заявил:
— Нет, истинно гарем! Маленько, маленько погодя. А сейчас мы пообедаем — молите Бога, что Великий пост прошел, а Петров еще не наступил, — мясо будет хорошее.
— Как у ваших баб? — И тут не удержался, насмешливо кивнул Амфи на ограду, за которой мелькали разномастные косынки и подолы, — их на взгорке ветром подхватило.
Не вступавший в пересмешки О лежка, детина рослый, все‑таки уловил:
— Да, обедец не помешал бы.
При взгляде на него нельзя было удержаться от улыбки: ему бы косу в руки или топор лесорубский! Вот ведь тоже удивительно: кровь старая, дворянская, а вся стать крестьянская. Неужели и его родитель, как там, за оградой, ветром вздувшиеся подолы обметал?
Савва учился циничной насмешливости у дружка Амфи, но, конечно, поспеть за ним не мог. Да и не кормить же таких соловьев пустыми баснями. Даже те, садовые, угомонились: видно, за обеденные столы уселись. Он и сам побежал тем же заниматься — обед заказывать. Выпить им! Вот кулебяки не хотите ли? Щей зимних с бараниной? Буженинки? Строганинки осетровой? Непременной гречневой каши со сливками? Поесть в морозовском доме любили. Конечно, если обед постом не поджимался.
Обедали тут же, в беседке. Это было нарушение морозовских устоев, но родитель пребывал в Москве, а с ним и матушка, так что можно было немножко и посвоевольничать.
Слуги, приносившие из кухни обед, качали староверскими кудлатыми головами, но помалкивали. Как‑никак наследник обедает. Кто может поручиться, что завтра он не займет хозяйское место? Крепок Тимофей Саввич, но не вечен же. Слуга есть слуга: лишнего не говорил. Люди были вышколены и приучены делать только то, что им велят. Если молодой хозяин привечает этих шалопаев в черных распахнутых тужурках, стало быть, дело его, хозяйское. Они, конечно, в подробностях доложат истинному хозяину, как жил-поживал наследничек, но что тут особенного? Если и курил кто, так только тот, вертлявенький. Ни Савва Тимофеевич, ни рослый детинушка, у которого тужурка трещала на плечах, этим не грешили. Посуду они после нехристей со щелоком вымоют, да и вся недолга.
А послеобеденные кофеи?
Тимофей Саввич сам не употреблял, но не возбранял, для гостей держал наилучшие. Слуги, уносившие посуду, слышали похвалу:
— Да-а, хорош кофеек у твоего родителя!
— Давно не пивал такого.
Это тоже можно передать Тимофею Саввичу, наверняка ему понравится.
Слуги с сознанием выполненного долга ушли, и сбивчивая беседа продолжилась. В основном хвастовство Амфи. Хорошо, что хоть он не стал опять влезать в петлю, но похвастался:
— Я чего в Петербург мотался? Я, мой дорогой Хан, с самим Сувориным обедал! Вот бы наш Чехонте посмотрел — удивился бы.
Видно было, что он и сам еще от этого удивления не отошел. Савва мало вникал в студенческое баловство приятелей, но ведь читал же что‑то, кроме своей химии. У них родитель хоть и с ремнем, но с тугим кошельком, за спиной не стоит — самим зарабатывать надо. Иногда лучше не обращать на это внимания, чтобы не конфузить. Хотя Сережку‑то Амфитеатрова оконфузишь, как же!
— Звал я сюда и Антошу, — скакал он на хвастливом коньке, — да некогда, говорит. Может, где в больнице подрабатывает. Но, бьюсь об заклад, строчит что‑нибудь! Чего ж, я знакомством с Сувориным похвастался, вот хочет доказать, что и он не лыком шит.
Слушая эту болтовню, Олежка Вязьмин откровенно посмеивался. Съязвил и Савва:
— А ты чего, агрономишка? Доктор наш пишет, вот этот правовед, вместо того, чтобы права перед царями качать, к Суворину на обеды ездит — не отставай и ты. Шпарь что- нибудь этакое. про кровососов Морозовых, например. Право, Олежка, подкузьми этого болтуна, — бесцеремонно пихнул он кулаком в бок расходившегося Амфи.
На того только кулаки и действовали, попритих. Дал сказать словцо и Вязьмину. На удивление откровенное:
— Нет, я так высоко не летаю. Потому и в агрономы пошел. Мне бы что? К матушкину малому наделу землицы прикупить, жену по моему махонькому росточку, — хорошо так посмеялся над собой, — побогаче завести, а хозяйство вести я научусь. Не все же с полицией стенка на стенку ходить. Ведь и ты, Савва, в химики‑то по дурости пошел?
Все так рассудил, что и ответить нечего.
Но Савва, заразившись его откровенностью, все‑таки ответил:
— Нет, не по дурости! В текстильном деле что, думаете, главное? Шерсть, хлопок, шелк? Нет, други мои, краска. Как покрасишь, так и продашь.
Самого удивило это практическое прозрение. Хотя не сегодня же оно пришло?
Такой, видно, деловой вид на физиономии отобразился, что Амфи даже подпрыгнул от оскорбления:
— Нет, с вами только дохлых мух давить! Кто гарем обещал?
Надо было как‑то выкручиваться.
Всякая вода, как известно, течет по течению. Усадебные пруды были устроены на ручье, который покойный дед назвал Плаксой. У него были свои причуды, никто не возражал. Плакса так Плакса. Может, и характер ручья такой: со слезами родниковыми пробивается сквозь густейшую навесь вековых ив. В иных местах и воды‑то не видно, так все заросло. А звон стоит почище соловьиного; витые корни и уткнувшиеся в землю ветви заставляют струю перепрыгивать через многочисленные запруды. Сами собой и прудики образуются. Дед Савва Васильевич бесполезными красотами, которые нельзя было положить на хлопчатую или там шелковую ткань, не грешил. Первоначальную избу ставил, где помещик Рюмин указал — в сырой и болотистой пойме безымянного, а главное, бесполезного ручья. Ни рыбы тут, ни купанья. Живи, Мороз, коль не померзнешь!