Страница 4 из 35
Решающую роль здесь сыграли суждения двух корифеев – Аристотеля и Гегеля. Их философские суждения об Эмпедокле и до сих пор еще вне конкуренции. И греческий, и немецкий философы к нему одинаково предвзяты и рационалистически тенденциозны. Для них философия перестает быть таковой, как только она покидает почву строгого мышления, утрачивает чистый, познавательно-спекулятивный интерес к истине или же примешивает к нему какие-то добавочные соображения; тогда она становится литературой, мифологией, проповедью, морализаторством, юродством – всем, чем угодно, но только не философией.
С точки зрения Аристотеля, Эмпедокл – витиеватый стихотворец, случайный пришелец, которому взбрело в голову философствовать. Научившись говорить, он не научился думать, а потому он не мыслитель, а софист, хвастливый краснобай, «кому нечего сказать, но кто делает вид, будто говорит что-то дельное»; и, естественно, такие философы ничего не достигают, кроме того, что «двусмысленным многословием морочат людям голову» (3, 157). Гегель, положительно оценивший синтетическую тенденцию у Эмпедокла, в целом по отношению к нему сохраняет аристотелевский тон: полупрезрительный, законодательный, надменно-спокойный; для него он «более поэтичен, чем определенно философичен; он не представляет большого интереса, и мало что можно сделать из его философии» (13, 275).
И Аристотель, и Гегель восприняли философские устремления Эмпедокла в свете собственных представлений о назначении философии. Для них философия не имела иного служения, кроме теоретического; она – умозрение, т. е. сверхчувственное парение ума, направленное на сверхчувственные, в опыте не данные объекты. Глубина, мыслительное мастерство проницания, свобода от живой предметно-конкретной реальности – отличительные достоинства такой философии. Если философию понимать именно таким образом, то Эмпедоклу действительно не выдержать сопоставления с умозрительными головами классической Греции, например с Гераклитом и Парменидом. Здесь в самом деле создается впечатление, что Эмпедокл – ум слабый, неоригинальный, эпигонский.
Но его оригинальность заключается в поисках новых путей философского служения, в попытке утвердить философское слово в качестве полноправной Музы рядом с девятью прочими, сделать из него способ творчески-деятельного, нравственнохудожественно-мировоззренческого преображения универсума. Досократовская натурфилософия основывалась на наивном доверии к внешнему миру, к непосредственной данности природы; поэтому философия этого периода прежде всего природоведение, учение об объективной космической реальности. Однако постепенно (в процессе познания природы) стихийное доверие к ней приобрело одностороннюю и философски опасную тенденцию: найденные умозрительным путем первоосновы природы стали утверждаться философами в качестве единственно истинных в противоположность видимому, чувственно-воспринимаемому физическому бытию. Особенно в школе Парменида (Элейская школа) внешняя природа потеряла всякое философское уважение. Некритическое доверие к природе привело к догматическому утверждению умозрительных истин. Именно здесь, в досократовской философии, мы встречаем истоки всей древней и новоклассической метафизики, т. е. учения о внечувственных, сверхматериальных сущностях.
Поэтому Эмпедокл несколько «несвоевременен» для досократовской «физики», ибо уже в пределах ее, еще до Сократа, он ищет в философии средство межчеловеческого понимания и общения, т. е. того, что потом всецело связывалось с именем афинского философа. И уже предмет специального разговора – как и в какой мере ему это удалось. Сам по себе вопрос о сущности бытия, обязательный для досократовских натурфилософов, перестал интересовать Эмпедокла, ибо, отвечая на него, философы строят себе умозрительные кумиры и в созерцании поклоняются им точно так же, как толпа на деле поклоняется деревянным и каменным истуканам. Бытие у него – не объект познания, а объект морально-эстетической и религиозной воли; у него особое, гуманизированное бытие, мыслящее, чувствующее, «выразительное и говорящее бытие» (М. Бахтин). Поэтому, чтобы адекватно описать дух эмпедокловской философии, недостаточны ни онтологические, ни гносеологические критерии. Эмпедокл понятен лишь с точки зрения антропологии.
В противоположность складывающейся объективистской, созерцательной традиции он хотел дать философии иное направление: философия не должна быть чистым рационалистическим умствованием о бытии, узкопривилегированным уделом мастеров мысли; по Эмпедоклу, она должна стать общедоступным способом непосредственно-жизненного переживания человеком своей космической и личной судьбы, своего вселенского и бытового назначения. Может быть, именно это обстоятельство, т. е. жизненаправленность эмпедокловского мировоззрения, его «несвоевременные размышления», объясняет подчеркнуто возвышенную оценку, которую дал ему Ф. Ницше: «Нет суждений более ценных для всех будущих эпох, как те, которые высказаны были Эмпедоклом…» (24, 271).
Философское новаторство Эмпедокла в том и состоит, что у него натурфилософия, «физика» наполняются человеческим содержанием. Философ сделал попытку антропологически, через постижение человеком смысла собственного существования преодолеть умозрительную досократовскую натурфилософию, или, иначе говоря, метафизику природы. Онтология как учение о первоосновах бытия становится у него антропологией, учением о человеке; космогония превращается в человечески значащую космическую антропологию. Это уже не отвлеченно-умозрительный, а ценностно-живой взгляд на бытие, качественно выделяющий акрагантского философа из общей натуралистической тенденции досократовской философии. И поэтому можно согласиться с утверждением, что Эмпедокл представляет собой «яркий тип творческого гения» (34, 46). Это тем более следует подчеркнуть, что Эмпедокл, будучи сам в какой-то степени софистом, избежал нигилистических и субъективистских крайностей софистов. Эти последние преодолевали абстрактную мудрость натурфилософии скептически, деструктивно; они не видели в бытии никаких объективных опор для человеческих культурных ценностей, для нравственности, а просто превратили его в объект произвольной, субъективно-игровой активности сознания. Эмпедокл в противоположность элеатам и софистам сохраняет за природой ее самоценность, поскольку человек существенно укоренен в ней и через нее осуществляет свое призвание. Поэтому, когда Э. Целлер утверждает, что Эмпедокл и не думал соединять антропологию и «физику» (56, 792), то с этим нельзя согласиться. Уже в рамках досократовской натурфилософии Эмпедокл предвосхищает мировоззренческий синтез Платона – синтез антропологии и космогонии, синтез морально-человеческой субъективности и природно-внечеловеческой объективности (см. 47, 142-158).
Другое дело – метод этого соединения. Как особый тип философа с репутацией мага и заклинателя Эмпедокл охотнее ассоциируется не с мыслителем-рационалистом, а с полумифическим образом культурно-поэтического героя, каким в древнегреческой литературной традиции был Орфей. Этот последний почитался как родоначальник греческой философско-поэтической мудрости, такой мудрости, которая проявляет не доктринально-познавательное любопытство к природе, а мистериальное, магически-художническое вживание в нее; философ прежде всего не мыслитель, а певец-кудесник, который силой своего рапсодийного, богооткровенно-мусического слова преображает природу, наполняет ее жизнью и духом, возвращает ей молодость, красоту, справедливость и нравственность. Таким же философом-певцом, мусическим господином природы предстает перед нами и Эмпедокл, орфик по своим религиозно-мировоззренческим симпатиям и истокам (см. 40, 27-28). Поэтому в истории культуры он воодушевлял скорее литераторов-поэтов, чем философов. В прошлом веке поэты Ф. Гёльдерлин и М. Арнольд возводят его в культ, доводят до романтического апофеоза; и в XX в., после того как Р. Роллан назвал Эмпедокла «идеалом универсального человека» (52, 21), делается попытка найти подобие древнегреческому философу-поэту, которое и находят в лице англо-американского поэта, эссеиста, литературного критика и христианско-католического моралиста Т. С. Элиота.