Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 26 из 35

Свой курс истории средних веков в 1849/50 учебном году он начал мыслью о связи исторической науки с этими событиями: «Ввиду великих вопросов, решаемых западными обществами, человеку с мыслящим умом и благородным сердцем нельзя не принять участия в судьбах человечества, нельзя не оглянуться назад и не поискать ключа к открытию причин тех загадочных явлений, на которые мы смотрели и смотрим с таким удивлением» (21, л. 1). Но если таким «ключом» к событиям современности является история, то и, наоборот, в соответствии с пониманием Грановским роли исторической науки «события последних 60 лет в Европе более объясняют всю древнюю историю, чем другие какие-либо исследования» (21, л. 1).

Что касается теоретической постановки постоянно занимавшей Грановского проблемы соотношения эволюции и революции в историческом развитии, то в области социально-политической (как мы видели в гл. 2) Грановский не имел твердой позиции. Он колебался, находя основания для реформизма, но как историк и философ отмечал историческую неизбежность и плодотворность революционных периодов, революционных разрешении общественных противоречий. Правда, и здесь утверждения его направлены на доказательство вредности такой революции, которая не подготовлена длительным, постепенным, т. е. эволюционным, развитием.

Грановский считал, что «переходы от одной жизни к другой совершаются постепенно и медленно и составляют отдельные поучительные эпохи истории» (21, л. 1), он полемизировал с теми, кто полагал, что решительное, революционное преобразование общества не нуждается ни в какой исторической подготовке. «Из этого воззрения можно вывести и события, ознаменовавшие XVIII в. Революция легко изъясняется таким путем. Думали, что народу можно дать искусственную ассоциацию, что можно преобразовать его историю: значит не понимали организма развития народа, не постигали его жизни, развивающейся на самобытных законах. Дать народу искусственную ассоциацию, преобразовать его зараз с ног до головы — значит отрешить его от прошедшей жизни и оставить здание без основания» (19, тетр. 2, л. 2). Этот момент вносит неясность, двусмысленность в позицию Грановского: правомерна ли, целесообразна ли революция в том случае, если она подготовлена предшествующим ходом истории, или же она всегда неправомерна, нецелесообразна и следует ограничиваться реформами? Ясности в позиции Грановского нет. Но если даже считать, что в это время он был чистым реформистом-эволюционистом, то, принимая во внимание идеалы общественного развития, которые он проповедовал и хотел бы достичь, симпатии к народу и его освободительной борьбе, нужно признать, что такая просветительская постановка вопроса о необходимости реформирования России с учетом опыта буржуазных революций последних шестидесяти лет имела для России первой половины 50-х годов большое прогрессивное значение.

В тяжелые годы реакции после революции 1848 г. Грановский не отступал от выработанных идеалов развития человечества — эмансипации и связанного с этим обличения эксплуатации и угнетения. «…Всматриваясь ближе в это целое (Римскую империю. — З. К.), — говорил он в курсе 1853/54 учебного года, — проникая далее глазами за блестящую поверхность, мы увидим явление, от которого сердце стынет скорбью. С одной стороны, мы видим великое благо, с другой стороны, зародыш общего обеднения. Древнее общество было основано на античном рабстве… Античный господин смотрел на раба как на вещь. Римское право не признавало личности раба» (23, XXII, л. 26–26 об.). Характеризуя положение основной массы рабов, он говорил, что оно «было ужасное, их держали как диких зверей, на ночь их запирали в огромные дома; такому рабу не было ни брака, ни надежды на свободу. Можно представить положение общества, среди которого жили миллионы этих людей, полудиких и ожесточенных» (23, XXII, л. 28 об.). Грановский видел в облегчении участи угнетенных народных масс прогресс, «медленное развитие новых начал» (7, 11, 93).





Конечно, все это звучало намеком на состояние русских крепостных. Но еще более прозрачными эти намеки были в тех частях курса, где Грановский говорил уже не об античных рабах, а о крепостном состоянии феодальных крестьян, выражал свои симпатии их свободолюбивым стремлениям, их борьбе с феодалами, стремясь вызвать подобное же отношение к этим событиям и у слушателей. Так, Грановский говорил, что в Нормандии в XI в. «впервые раздается слово commune, столь ненавистное баронам… Здесь впервые раб сознал свое положение и силился освободиться… крестьяне стали сходиться на сходбище, которое называли парламентами; потом устроили центральный парламент, который правил прочими. Когда нормандские бароны узнали об этом заговоре, они скоро рассеяли эти толпы, и начальники их погибли в муках» (23, XXIII, л. 2—2об). Представляя феодализм как постоянную борьбу общественных сословий, Грановский симпатизировал борьбе городов с феодалами за вольность: «Здесь (т. е. в средневековом городе. — З. К.) воспитывалось начало, неизвестное древнему миру, — начало свободного труда, законности; здесь вольный труд был средством для обороны от феодализма. Не будем пристрастны, поставляя средневековую общину выше, нежели она была; здесь было много мелкого, эгоистического, но здесь хранились зародыши будущего великого развития» (23, XXIII, л. 34об.). Грановский не считал средневековые вольности городов демократическим идеалом, видел их ограниченность; «…в этой жизни было что-то узкое, робкое; из даров свободы они (горожане. — З. К.) уяснили только неприкосновенность имущества и были рады, что избавились от когтей феодальных владельцев»; «города, освободившись от феодального владычества, не были свободны; теперь тирания досталась общине» (23, XXIII, л. 55–55 об., 56).

Нельзя не обратить внимание на то, что в лекциях и работах этого времени Грановский высказал мысли, стоящие прямо-таки в противоречии с идеями теоретических введений к курсам этих лет: «Надобно отказаться от всякого наперед составленного построения истории — она наука», но требует не умозрительно-априорного, а «простого взгляда, отсутствия всех предрассудков, предубеждений, ложных толкований, парадоксов…». Это не означает, разъясняет Грановский, что история не связана с другими науками, она «в состав свой принимает все другие науки» (4, 88–90), и, как мы знаем по теоретическим введениям, прежде всего философию. В теоретическом сознании Грановского происходит какой-то большой сдвиг, это не просто недовольство отдельными идеями и предубеждениями Гегеля — речь идет, по-видимому, о намечающемся процессе преодоления расхождений теории исторического процесса и практики его исследования, о большем их сближении, об исключении всякого априоризма, одностороннего умозрительства, которые Грановский постоянно критиковал в гегелевской философии истории еще со студенческих лет берлинского периода, но которую он все же одобрял, принимал и пропагандировал как философию истории диалектического идеализма Шеллинга — Гегеля. Он оказывался в положении ученого, который принимал то, от чего предостерегал. В теории он принимал эти умозрительные принципы «тожества», «абсолюта», «духа народа» и т. п.

Тут, однако, наблюдается странная несообразность: оставаясь во введении к университетским курсам сторонником гегелевской философии или, по меньшей мере, считая ее последним словом этой науки, Грановский наиболее решительно преодолевает эту приверженность в одном из самых ярких и глубоких своих сочинений — в речи «О современном состоянии и значении всеобщей истории» (январь 1852 г.), которую можно считать вообще наиболее ярким документом историософского мышления этих лет в России. Несообразность состоит в том, что в университетских лекциях, где Грановский чувствовал себя свободнее, чем в открытых выступлениях, да еще на публичном акте, где присутствовало начальство, он не делал тех далеко идущих выводов, какие сделал в речи. Выводы же эти по своему смыслу и тенденции означали распадение былого идеализма и движение к какому-то новому, еще неведомому синтезу.