Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 87

Уцелевшую рацию из разбитой полуторки перенесли в блиндаж. Каждый час Катуков или я говорили с Бурдой. Мы знали об атаках автоматчиков, о минометном обстреле, о кольце, в которое немцы пытались зажать отряд. Знали и о потерях после сегодняшней бомбежки…

Мы отдавали себе отчет: если завтра нас постигнет неудача, немцы расправятся с людьми Бурды.

Под утро с той стороны к нашему передовому охранению подползли трое. Все они были ранены. Один тут же скончался. Второй, раненный в живот комиссар кавалерийского полка — стонал в беспамятстве. Третий, поцарапанный пулей в плечо, тащивший на себе двух своих товарищей, сообщил, что их послал Бурда разведать маршрут. Подробности знает комиссар, но комиссар — «сами видите…»

Прежде чем ударили орудия, Катуков отправил почти всех штабных командиров, а я — политработников в боевые порядки. Пусть каждый зорко следит за обстановкой, за полем боя. Не допустить, чтобы хоть один наш снаряд угодил по своим.

Артподготовка, казалось, поторопила позднюю зимнюю зарю. Частые вспышки залпов осветили мирно заснеженный лес, смутное небо. Лес уже не помнил вчерашнего металла и огня. Снег скрыл следы бомбежки. И было так, словно орудия потревожили от века нетронутую тишину.

Разрывы сгущались по флангам. А в центре быстро ожившие батареи немцев приняли вызов на дуэль. Плотность огня нарастала. Лес гудел долгим эхом.

И тут мы услышали в наушниках голос Бурды:

— Подхожу к рубежу 15 — 7… Подхожу к рубежу 15 — 7… А через десять минут уже новое:

— Нахожусь на рубеже 15 — 7…

Катуков дал команду танкам. Темневшие впереди кусты дрогнули и перестали быть кустами. Танки набирали скорость. Курсовые пулеметы включились в нетерпеливый перестук моторов. «Тридцатьчетверки» крушили немецкую оборону на центральном участке. Потом в глубине, перед рубежом 15 — 7, они развернутся двумя веерами и поведут за собой на фланги обе группы отряда Бурды.

Я лежу на поросшей редкими соснами высоте и спиной чувствую очереди замаскированного неподалеку «универсала». От дыхания снег тает перед ртом. Опустив глаза, вижу глубокую, пористую ямку. Заставляю себя поднять голову, вынуть из-под живота бинокль.

Пулемет почему-то умолк. Я осторожно привстал на колено, отряхнул снег с груди. Поднялся на ноги. Пулемет молчал. Я опустил бинокль — все ясно: наши танки пробили брешь!

Пустился под гору к побеленной «эмке». Кучин увидел нас с Балыковым, схватил заводную рукоятку, и, когда мы подбежали, мотор уже тряс машину мелкой дрожью.

Скорее на фланг. Машина ныряет перед самым трактором, тянущим орудие на новую позицию. Обгоняем белые автомобили с красными крестами на бортах, обгоняем дымящие кухни.

На узкой просеке танки, один подле другого, ощетинились стволами во все стороны. Над деревьями ватными облачками лопается шрапнель, и частый град осколков сечет ветки, сбивает снег.

Из лесу, не замечая шрапнели, не слыша выстрелов, бредут люди. Толпы выливаются на просеку. Кто на самодельных костылях, кто опираясь на товарища. Иные падают на снег, поднимаются и снова ковыляют.

Я бросаюсь к солдату, изнеможденно опустившемуся у машины, поднимаю его. На меня в упор смотрят глубоко запавшие черные глаза. Бесформенная пилотка опущена крыльями на опухшие красные уши с шелушащейся кожей. Солдат проводит пальцами по лицу. Раз, другой… черными, тонкими, едва гнущимися пальцами, на которых с неестественной четкостью обозначились суставы. Дрожат ввалившиеся щеки. И не поймешь — то ли он сейчас рассмеется, то ли расплачется…

Двое суток мы принимаем людей, вышедших из окружения. Не остывают кухни, не отдыхают медики, не ведают покоя интенданты. Корпусные санитарные машины едва управляются: эвакуируют раненых, больных, обмороженных.

Они будут жить, эти люди, до дна испившие чашу фронтовой неудачи! Они вернутся в строй, они еще вдохнут живительный воздух победы!

Вечер застает нас в той же землянке Бабаджаняна. Армо без зеркала сбривает черно-синюю щетину, отросшую за эти дни. Катуков насмешливо наблюдает за ним:

— Побреешься, Армо, станешь красивым, как молодой, приехавший с курорта бог. Потом наешься, ляжешь спать…

Тебе и в голову не приходит, что командир корпуса и его заместитель с утра ничего не ели. Где оно, хваленое кавказское гостеприимство? Не вижу.

Армо сокрушенно качает намыленной головой:

— Ай, нэхорошо. Будет ужин в лучшем виде. Командир бригады многозначительно кивает ординарцу, но тот не менее красноречиво пожимает плечами, наклоняется над тумбочкой и извлекает оттуда миску с нарезанным луком, открытую банку консервов и чашку с водкой.

— Все, чем теперь сильны мы и богаты? — свирепо смотрит на ординарца Армо.

Ординарец виновато молчит. Армо не может успокоиться:



— И этот человек заведовал в Рязани гастрономом… Как нельзя кстати в землянку вваливается заместитель командира бригады по тылу маленький юркий майор Стодолов. Поначалу он пробует защищаться от упреков Бабаджаняна:

— Что положено…

Однако, махнув рукой, исчезает. Вскоре появляется с двумя консервными банками и фляжкой. Что-то шепчет ординарцу. Тот опять разводит руками. Стодолов скрывается снова.

Вчера и позавчера я десятки раз видел Стодолова. Он был деловит и проворен, сумел наладить питание сотен окруженцев. И вовсе не суетился, как сегодня, когда надо устроить ужин двум генералам.

Невинная шутка Катукова обернулась не совсем удачно. А тут еще оказывается, что нет посуды под водку. Ординарец вываливает консервы в алюминиевую миску, моет банки с твердым намерением отбить заусенцы и превратить их в кружки.

От всех этих лихорадочных приготовлений мне делается не по себе:

— Бросьте, Армо, нервничать по пустякам. Михаил Ефимович пошутил — и только. Мы с ним сегодня условились ужинать в батальоне Кунина.

— Святая правда, — подхватывает Катуков. Прежде чем Бабаджанян успевает ответить, Катуков встает, затягивает на полушубке ремень, привычно сбивает папаху на затылок.

— Сопровождать не надо, — бросает он уже от двери, — и Стодолова тоже не надо в батальон посылать. Как-нибудь сами…

С чувством облегчения выходим наружу.

— Вот ведь как случается, — вздыхает Михаил Ефимович. — «Министерский» портфель возьмем?

— Обязательно!

Этот роскошный трофейный портфель, именуемый «министерским», Катуков берет с собой при серьезных визитах к армейскому или фронтовому начальству. Но сегодня он решил прихватить его, отправляясь в батальон Кунина.

Полная луна блестит на протоптанной сапогами и валенками тропке. «Эмка» здесь не пройдет. Мы отправляемся пешком. Катуков прячет в рукав сигарету, поворачивается ко мне:

— Ну чего, спрашивается, окурок таить? Лунища такая. До передовой три версты. Так нет же, прячешь. Привычка. Небось и война кончится, а будешь под полой зажигалкой чиркать.

— Не будешь. В ту же секунду от окопных привычек избавишься. Чужды они человеку…

Снег морозно скрипит под сапогами. Тени скользят по серебристому насту.

Из-за куста сонно-хриплый выкрик:

— Стой! Кто идет?

И не дожидаясь ответа, едва уловив русскую речь:

— Давай проходи.

В расположении батальона Кунина охранение более бдительно. Здесь посвистывают пули, по-ночному раскатисто ухают снаряды — не разоспишься.

После выхода отряда Бурды немцы никак не придут в себя: днем контратакуют, лезут в одном месте, в другом, а ночью возвращаются на оборудованные позиции, оставив впереди заслоны автоматчиков и поручив дежурным батареям тревожить русских.

Окопные бойцы даже отдаленно не напоминают солдат мирного времени, сияющих надраенными пуговицами и начищенными сапогами, придирчиво осмотренных старшиной перед увольнением в городской отпуск.

По вырытой в снегу неглубокой траншее, ссутулившись, медленно двигаются люди в шинелях, надетых поверх телогреек, в прожженных бушлатах и полушубках. На голове у кого мятая ушанка, у — кого — замасленный танкистский шлем, а то и растянувшийся шерстяной подшлемник. Лица, дубленые ветром, морозом, солнцем, копотью.