Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 35 из 87



Курская дуга принимала доиюльскую форму.

Но с каким трудом, с какими жертвами давался нам каждый метр ее выпрямления!

Я шел по окопам, еще неделю назад — нашим, потом ставшим немецкими и теперь снова вернувшимся к нам. Под ногами — обрывки армейской газеты «На разгром врага» и какого-то иллюстрированного берлинского журнала. Возле бесформенной противогазной сумки, как видно заменявшей хозяину вещевой мешок, — черные обоймы для германского автомата. На стене в землянке так и красуется карта мира — одна из тех, какие мы рассылали по подразделениям. А на нарах поверх соломы, постеленной еще нашими бойцами, — серо-зеленые шинели. В землянке чужой запах.

Траншея вьется среди примятой, плешинами выгоревшей пшеницы и обрывается перед узкой — с разбегу перепрыгнешь — речушкой. Склонив длинный ствол, словно собираясь напиться, застыла на берегу «пантера».

Сплошной ивняк стиснул ручеек, навис над ним. Мы с Балыковым шагаем прямо по воде. Под сапогами пружинит мокрый песок. На повороте взрывом разметало кусты. Трупный смрад ударяет в нос.

Немцев было трое. Они так и лежат. Один с оторванной ногой, а двое других не разберешь сейчас, в какое место поражены. Воронки не видно.

— Надо полагать, граната, — рассуждает Балыков. — Ну да, граната, противотанковая… А вот и наш…

Боец лежит боком к ручью. На плече выгнулся солдатский, без лычек, погон. Лицо в воде.

Балыков нагибается, расстегивает нагрудный карман мокрой гимнастерки. В резиновом чехле от индивидуаль- ного пакета кандидатская карточка: Шарахин… Павел Семенович Шарахин…

Нет, не могу припомнить. На кандидатской карточке легкая роспись Боярского.

— Выходит, из бригады подполковника Бурды, — замечает Балыков и, насупив брови, кусая указательный палец, пытается вспомнить, — где-то, кажись, слышал… А может, нет… Шарахин… Товарищ генерал, вы тогда на партбюро в блиндаже записывали… Там, где на стене Суворов, Чапай…

Я листаю блокнот: цифры, схемы, тонны горючего, боекомплекты, вопросы на Военный совет… И вдруг — «Шарахин Павел Сем.» В памяти сразу восстанавливается все до деталей, до подробностей — равномерно дрожащее пламя двух втиснутых в гильзу свечей и молоденький солдат с пухлыми щеками и девичьим голосом: «…Биться насмерть… Истреблять фашистских оккупантов».

Сколько же дней ты был в партии, рядовой Павел Шарахин? Два ли, три? Но этот стаж, измеряемый часами, стоит долгих лет.

— У нас сегодня Шаландин погиб, — сказал Горелов, услышав от меня о Шарахине. — Тоже лет двадцати. Командир экипажа. Я отца его знал, преподаватель академии. После училища уговаривал сына в академию. «Нет, говорит, — на фронт хочу». Их тут два друга было — Шаландин и Юра Соколов. У нас в бригаде есть еще один лейтенант Соколов. Юра у меня перед вами час целый сидел, вспоминал своего приятеля. Тот Петрова-то не застал. Но слышал о нем. И внутри, в «тридцатьчетверке» своей, написал красной краской: «Памяти Николая Петрова…» Сегодня роте Бочковского за всю бригаду досталось. Вырвались вперед, снаряды кончаются. Кругом «тигры», «пантеры», автоматчики. Бочковский приказал пробиваться самостоятельно. Юра Соколов и Шаландин отходили последними. У Шаландина танк вспыхнул. Он развернулся на горящем и врезался в «тигра»… Юра все своими глазами видел…

Впервые за последние две недели моросил дождик. Туча захватила не все небо — над немецкой обороной в короткие минуты, когда не взлетали ракеты, мигали звезды. Уходить не хотелось. Мы сидели, набросив на плечи плащи.

— Память надо увековечивать, — нарушил молчание «дедушка» Ружин.

— Надо, — подхватил Горелов. — Да как? Война, сячи гибнут.

— Все равно надо, — упрямо повторил Ружин. Не говоря больше ни слова, он направился в избу. Через четверть часа вышел и протянул мне листок. Я прикрыл фонарик плащом и пробежал глазами записку. В ней коротко излагался подвиг Шаландина.

— По-моему, на имя наркома, за подписью Военного совета, — коротко объяснил Ружин.

— Что ж, прав, пожалуй, дедушка, — согласился Горелов. — А вот как рядовой Шарахин погиб, никому не известно…

Этой же ночью я показал ружинскую записку Катукову. Он выслушал меня, достал из кармана куцый карандашик и расписался. Телеграмма ушла в Москву, и в январе сорок четвертого года, уже на Правобережной Украине, нас нагнали одновременно два документа: Указ Президиума Верховного Совета СССР о присвоении Вольдемару Шаландину звания Героя Советского Союза и приказ Наркома обороны о зачислении Шаландина навечно в списки училища имени В.И. Ленина, которое он окончил…

Но то случилось через полгода. А тогда, в июле сорок третьего, на следующий день после отправки телеграммы в Москву я снова заскочил к Горелову.

— А вас здесь вчера командир роты Бочковский спрашивал, — объявил он. — В роте стало известно, что вы Шаландиным заинтересовались, и вот Юра Соколов очень хочет рассказать вам о нем.



— Хорошо, — согласился я. — Мне и без того хотелось побывать у Бочковского…

Бочковский сидел, облокотившись спиной о гусеницу танка. Розовый отблеск заката играл на отполированных траках, на стенках котелка с водой, к которому то и дело прикладывался командир роты. Положив на планшет тетрадь, он быстро писал, потом останавливался, прищурившись смотрел на небо, и снова писал. Сидевшие рядом бойцы молча следили за командиром. Заметив меня, Бочковский быстро вскочил на ноги, одернул гимнастерку, представился.

— Где Соколов?

— Вот.

Бочковский показал рукой на стопку мятых писем, фотографий, на маленький истрепанный блокнотик и комсомольский билет. Все это покоилось на белом носовом платке, расстеленном возле гусеницы.

— Когда? — спросил Горелов.

— Два часа назад… Письмо пишем матери.

В жестоких боях возвращали мы свои позиции. Бывало, что на узком фронте действовало одновременно до тысячи танков с обеих сторон. А над ними десятки, сотни самолетов. Ни границ, ни линий. Лишь бесформенные, прорезанные вспышками клубы дыма.

Объединенный наблюдательный пункт Катукова и Чистякова был вынесен вперед. Он представлял собой приземистый блиндаж, наспех вырытый, как видно, еще весной. Ход прямо сверху, по крутым обрывистым ступенькам. В углу наши саперы пробили щель для стереотрубы. До начала боев рядом находился аэродром, и в землянке, возможно, отдыхали летчики. Оборудовать ее как следует у них не хватало ни сил, ни времени, ни охоты. Но высота господствовала над местностью, и из блиндажа открывалась панорама боя. А это — главное.

Днем пробраться на НП было почти невозможно. Открытые подступы простреливались пулеметом. Ординарец Чистякова, пытавшийся доставить командарму обед, вернулся на кухню с разбитым термосом.

Когда стемнело, на наблюдательный пункт пришел Никита Сергеевич.

Он положил на нары плащ и устало перевел дух:

— Примете на постой?

Ночью мы вышли размяться из надоевшего всем блиндажа. Хрущев завел речь о предстоящих боях за Украину, о широком наступлении:

— Надо готовить людей психологически. Геббельс трубит, что мы можем продвигаться вперед только зимой. А тут — великое летнее наступление, в каком наши солдаты еще не участвовали. Когда возвращались в землянку, Хрущев словно бы невзначай спросил Чистякова:

— Он так и не появлялся?

— Никак нет.

Как мы понимали, разговор касался члена Военного совета шестой общевойсковой армии. До меня доходили какие-то туманные слухи о том, что тот не спешил на передовую, а проверял лишь госпитали и склады.

Член Военного совета пришел на рассвете, когда блиндаж бодрствовал после короткой ночи. Зуммерили телефоны, радисты выкрикивали позывные. В углу Хрущев допрашивал пленного капитана, которого только что приволокли разведчики. Появившийся генерал был напудрен после бритья, сверкал пуговицами, орденами. Вытянувшись возле Никиты Сергеевича, он ждал, пока закончится допрос. Когда пленного увели, Хрущев не спеша повернулся к генералу:

— Я вас слушаю.

Тот замешкался, подыскивая, с чего бы начать.