Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 17

Улица Павлоградская состояла из двух десятков частных домиков с непременными огородами и двух оштукатуренных бараков о двух этажах. В каждом бараке обитало по два десятка семей. На всех насчитывалось человек тридцать пацанвы разного возраста (кстати, в ходу у нас было слово не «пацаны», а «огольцы») и не более десятка взрослых мужиков. Главы семейств были существами суровыми и загадочными, мы их видели редко и слегка побаивались. На работу они уходили, когда мы еще спали. Обычно в 5 утра расположенная рядом шахта давала первый гудок – это чтобы рабочий люд проснулся и готовился к трудовым подвигам. В 6 часов второй гудок – все, выходи из дома!

В мирной жизни улицы дважды в месяц были дни тревоги и беспокойного ожидания. Это были дни «аванса» и «получки». Уже с середины дня матери семейств становились озабоченными и сердитыми, нещадно раздавая ребятне подзатыльники. А часам к 7–8 вечера начинали тревожно вглядываться в начало улицы – надеялись издали углядеть, в каком состоянии появится «мой». Главное было не в том, что появится «выпимши», – это дело законное, привычное и неискоренимое. Главное, чтобы шел все-таки на своих двоих и не пропил бы всю получку. Обычно отцы семейств являлись домой под хорошим хмельком, но добрые и веселые, со всеми здоровались, раздавали угощенье. Именно в эти дни безотцовщина судорожно сглатывала слюну, толкалась неподалеку, ожидая, когда из подъезда появится счастливец с сытыми глазами и отцовскими подарками в карманах.

В один из таких дней мой погодок Генка Киселев, ожидая отца в куче огольцов, выбрал момент тишины и солидно произнес, глядя куда-то в сторону:

– А мне батя обещал гитару купить, – замолк, ожидая реакции.

Мгновенно установилась тишина и мы все уставились на Генку. Гитара? Да быть такого не может! На всей нашей Павлоградской улице было лишь два музыкальных инструмента – две старенькие балалайки. А тут вдруг – гитара! Для Генки!

– Врешь ты, Генка! Быть того не может! – был единодушный вердикт. Генка, видно, и сам сомневался, не верил, он лишь насупился и не спорил.

День получки заканчивался. То одна, то другая мамаша, углядев «своего», торопилась подхватить его и утащить в недра барака. Если тишина в квартире сохранялась – значит, все в порядке, получка сохранена и теперь надежно припрятана. «Сам» же, лихо выбив ладонью пробку из принесенной «чекушки» и приняв внутрь ее содержимое, мирно уснул до утра.

И вот в начале улицы показался Киселев. Приветливый, добродушный, разговорчивый – и в руках его действительно была гитара! Блестящая, новенькая, с шикарным бантом на грифе! Не гитара, а мечта, такой не было не только на нашей Павлоградской улице, но, наверное, и во всем поселке! Генка стремглав бросился к отцу, они прошли мимо, при этом Генка бросал на нас горделивые взгляды: «Я же говорил, говорил! А вы-ы…»

Киселевы и гитара скрылись в темном зеве подъезда. Разойтись мы, конечно, не могли, тут же возник жаркий спор о достоинствах Генкиной гитары. Мы с нетерпением ждали: через час ли, через два, но Генка обязательно появится с инструментом, может быть, даже даст кому-нибудь подержать в руках это чудо, подергать новенькие струны!

По летнему времени окна во многих квартирах распахнуты. Открыты они и у Генки. И вот оттуда через какое-то время стали доноситься голоса – самого Киселева и его жены, Киселихи по-уличному. Преобладал, конечно, голос Киселихи. Он то спадал, то повышался до крика. Изредка слышалось глухое «бу-бу-бу» Киселева. Явно назревал скандал. Потом, как перед грозой, небольшое затишье, и все взорвалось пронзительным криком «И-и-и… Убиваю-ю-т!», и из подъезда вихрем вылетела Киселиха. За ней гнался Киселев. Всклокоченный, с гитарой в руке, он пытался схватить жену то за развевающиеся волосы, то за одежду. Он не дотягивался чуть-чуть, еще три-четыре шага – и догонит, схватит, и тут уж ей не поздоровится! Но внезапно Киселев споткнулся и со всего маху грохнулся на дорогу. Взвилось облачко пыли. А Киселиха, не переставая заполошно кричать свое «а-а-а…», вихрем пронеслась мимо нас и скрылась за углом дома.

Киселев полежал на дороге, потом сел, потом медленно поднялся и побрел к подъезду. Внезапно он остановился, поднял гитару и изо всех сил хряснул ею по перилам крыльца. Гитара жалобно пискнула, веером брызнули блестящие щепки. Киселев отшвырнул оставшийся в руках гриф и скрылся в подъезде. Несколько секунд на улице стояла полная тишина. Потом женские головы в окнах исчезли, мы – огольцы – занялись игрой в «ножички», всполошившиеся было куры вновь озабоченно стали рыться в пыли.

Так и осталась улица Павлоградская без гитары, лишь при двух старых балалайках…

Валентина Никитина





Безысходность

Для меня первый год после смерти папы был годом разгула. Я в третьем классе, взрослая, самостоятельная. Не надо никого слушаться, в школе можно уйти с урока через окно, не готовить домашнее задание и вообще не клянчить (как другие) у Веры Владимировны сумку с учебниками и тетрадями, которую она отбирала у нас, отправляя за родителями. Можно безудержно хвастаться хорошей, сытной, просто замечательной домашней жизнью, потихоньку сглатывая голодную слюну при виде кусочка хлеба в руке своих товарищей. Была свобода от всех обязанностей: от выполнения школьных правил поведения, от домашней уборки – а что убирать, если в доме ничего нет. Ни-че-го. Столи две кровати с досками вместо сетки, сухие веничи (стебли трав) вместо матраца и рядюшка, чтоб от холода накрыться ночью. Холодная плита, на которой ничего не варится. Нас дважды за этот год обокрали свои же сельские родичи и соседи. Мама, неграмотная безработная с тремя малолетками на руках, от горькой безысходности нашла единственный выход. Она запила.

А началось это так. Зашла к нам в гости соседка. Все ее звали баба Домка, говорили, что их семья богатая. Дочка Катя работает на мясокомбинате, мясо едят они каждый день. Я не верила этим россказням. Как можно мясо есть каждый день? Мясо едят по праздникам, а их каждый день не назначают. Но в тот день баба Домка нам устроила праздник. Тяжело переваливаясь на кривых ревматических ногах, она опустилась на табурет возле импровизированного стола, покрытого вместо скатерти какой-то то ли серой бумагой, то ли старыми газетами, долго, подслеповато прищурившись, осматривала пустую кухню, посмотрела на маму, оглядела нас и достала из сумки одуряюще вкусно пахнущий сверток и маленький кувшинчик.

«Наверное, там молоко», – подумала я. Развернув сверток, баба Домка достала кусок кровяной колбасы, немного хлеба и попросила стакан.

«Сейчас нальет молока!» – ликовала моя душа, и бурно урчал голодный желудок, ликуя, как и я, в предвкушении молока.

Ах, если б я знала последствия этого праздника. Если б я могла предположить, сколько горя принесет нам то, что было в кувшине, я бы разбила его на мелкие-мелкие осколочки. И наша мама, наша милая мама не стала бы со временем пьяным зверем, избивающим своих детей всем, что попадет под руку, пропивающим нашу маленькую пенсию за три-четыре дня, обрекая на медленную голодную смерть, постоянный позор от слов, бросаемых вслед: да это Гали пьяницы байстрюки. Тяжело вздохнув, кивнув своим мыслям, баба Домка налила в принесенный стакан вина и сказала:

– Галочка, выпей стаканчик вина, а я хоть посмотрю, потому что пить не могу, мне нельзя.

Мама выпила. И впервые со дня похорон засмеялась, а мы поели колбасы с хлебом. Больше практически мы трезвой маму не видели. Сначала чуть под хмельком, она всё глубже увязала в пьяном угаре. В замутненном сознании ей виделась такая счастливая ее прежняя жизнь, а отрезвление порождало только еще большее желание не возвращаться в беспроглядную нищету.

Андрей Красулин

Танкист на масловке

Год сорок девятый или пятидесятый. Я учусь в МСХШ (Московская средняя художественная школа). Мы с другом Саней Белашовым идем от Верхней Масловки, где мастерская его матери, на Беговую. Зима, холод, страшно скользко. Нас окликает еле бредущий на двух протезах парень в шлеме танкиста. Он сильно и привычно нетрезв. Мы ведем его, подхватив с двух сторон. Он идет в пивную, небольшое кирпичное строение. У входа в пивную он сует руку в карман и протягивает нам горсть мелочи. Мы отказывается. Он ссыпает мелочь в карман. Потом сдергивает с коротко остриженной солдатской головы танковый шлем и громко говорит: