Страница 10 из 82
Когда она рожала меня в местной клинике, то была пристегнута наручниками к кровати.
Было решено, что меня будут воспитывать дедушка с бабушкой. И чтобы на мне не лежало клеймо сына преступницы, они решили переехать из Минессоты в Нью-Гэмпшир, где их никто не шал. Они начали жизнь с чистого листа, сказав, что я их чудо- мальчик.
Когда закончился срок заключения, Киера отложила воссоединение с семьей, решив найти работу и обустроиться. Сейчас, четыре года спустя, она работала администратором гостиницы и Кливленде. И была готова собрать кусочки своей разбитой жизни. Включая меня.
Я плохо помню тот день, за исключением одного — мне совсем не хотелось ее обнять, а когда она стала говорить о Кливленде, я встал и убежал из кухни снова в лес. Лосиха уже ушла, но я научился у животных не попадаться на глаза и, если нужно, сливаться с окружающим пейзажем. Поэтому когда дедушка, выкрикивая мое имя, принялся меня искать, то прошел, ничего не заметив, рядом с кустами, в которых я прятался. В кустах я и уснул.
На следующее утро, когда я, мокрый и замерзший, вернулся домой, Киеры-самозванки уже не было. Мои родители, которые теперь были моими дедушкой и бабушкой, сидели за столом и завтракали яичницей. Бабушка поставила и мне тарелку с яичницей-глазуньей из двух яиц с тостом. Мы не стали обговаривать приезд моей матери. Не обсуждали, куда она уехала. Дедушка сказал, что все останется по-старому, — на том и порешили.
Я даже стал сомневаться, а не приснились ли мне эти встречи — с лосенком, с матерью. С обоими.
С тех пор я время от времени общался с матерью. Каждое Рождество она присылала мне пару домашних тапочек, которые всегда оказывались малы. Она приехала на похороны деда, на мой выпускной, а через два года умерла от рака яичников.
Много лет спустя, когда я начал жить с волками, я по-другому стал относиться к своей матери. Я понял, что ее поступок ничем не отличается от поступка любой волчицы: отдавать своих щенков под опеку старших, которые могут благодаря своим обширным знаниям научить последующие поколения всему, что им необходимо знать. Но в ту минуту, сидя в неловком молчании за кухонным столом за завтраком, я понял одно: животные никогда меня не обманывали, в то время как людям я уже не мог доверять.
ЭДВАРД
У шока несколько стадий.
Первая наступает, когда входишь в палату и видишь отца, который выглядит трупом, подключенным к куче аппаратов и мониторов. Это совершенно не соответствует сложившейся у тебя в голове картинке: тот самый человек, который играл со стаей волчат; тот самый человек, который стоял перед тобой, заставляя тебя бросить ему вызов.
Потом появляется надежда. Любой лучик света на простыне, любая икота вентилятора, даже вздох, любой обман уставших глаз заставляет тебя вскакивать с места, потому что ты уверен, что только что стал свидетелем судорог, дрожания, возвращения сознания.
Одно «но» — этого не происходит.
Потом следует протест. В любую секунду ты можешь проснуться в собственной постели, проклиная ужасные кошмары, которые случаются, когда перепьешь текилы. На самом деле это смешно, просто театр абсурда: ты разыгрываешь из себя сиделку отца, которого много лет назад вычеркнул из своей жизни. С другой стороны, вчера ты текилу не пил. И спишь ты не в своей постели, а на больничной койке.
Все это приводит к ступору, и ты перестаешь реагировать на внешние раздражители, как и сам больной. В палате снуют медсестры и доктора, санитары и социальные работники, но ты уже потерял счет визитам. Эти медсестры, врачи, санитары и социальные работники обращаются к тебе по имени, и ты осознаешь, что уже привык ко всему этому. Ты перестаешь разговаривать шепотом — как невольно говорил до сих пор, зная, что больному нужен покой, — потому что понимаешь, что отец тебя не слышит, и не только потому, что ему в левое ухо впрыснули ледяную воду.
Это часть теста, одного из бесконечной череды тестов, предназначенных для оценки движения глаз. Как мне объяснили, жжение температуры в среднем ухе должно вызвать рефлективное движение глаз. Если человек в сознании, этот тест можно использовать для оценки повреждения слухового нерва, которое может вызвать нарушение координации. Если человек находится без сознания, таким образом можно проверить, как функционирует стволовая часть мозга.
И что? — спрашиваю я врача отделения, проводящую тест. — Какие новости? Хорошие или плохие?
Доктор Сент-Клер вам все объяснит, — отвечает она, не глядя на меня и делая пометки в листе назначений.
Она оставляет медсестру, чтобы та вытерла лицо и шею моему отцу. Эта медсестра уже пятнадцатая, с которой я познакомился за время своего пребывания здесь. У нее на голове замысловатая прическа из переплетенных косичек. Интересно, как она с ними спит? Зовут девушку Хэтти. Иногда она, когда ухаживает за отцом, напевает церковные гимны: «Легка на ход колесница света» или «Я возьму тебя туда»[7].
Знаете, — говорит она, — ему бы не повредило, если бы вы с ним разговаривали.
Разве он меня слышит?
Хэтти пожимает плечами.
Сколько врачей, столько мнений. Как по мне, вы ничего не теряете.
Она так говорит, потому что не знает моего отца. Нашу последнюю беседу трудно было назвать дружеской, и есть шанс, что уже один звук моего голоса вызовет в ответ раздражение.
С другой стороны, на этой стадии важна любая реакция.
Вот уже целые сутки я живу в этой палате, сплю, сидя на стуле, не даю себе крепко заснуть. У меня затекла шея, болят плечи, руки и ноги кажутся незнакомыми, движения порывистыми, кожа на лице — резиновой. Все представляется нереальным: и мое уставшее тело, и само возвращение домой, и отец, лежащий в коме всего в метре от меня. В любую секунду я жду, что проснусь.
Или очнется отец.
Я живу на кофе и надежде, заключая пари с самим собой: «Если я все еще здесь, значит, есть шанс на выздоровление. Если доктора продолжают проводить все новые и новые анализы, значит, они уверены, что он поправится. Если я еще пять минут не посплю, он точно откроет глаза».
В детстве я боялся чудовища, которое жило у меня в шкафу. Именно отец посоветовал мне встать, черт побери, с кровати и открыть этот проклятый шкаф. Он уверял, что неизвестность в тысячи раз ужаснее встречи лицом к лицу со своими страхами. Разумеется, будучи ребенком, я храбро открыл дверцу шкафа — внутри никого не оказалось.
Папа, — окликаю я, когда Хэтти уходит, — папа, это я, Эдвард.
Отец не двигается.
К тебе Кара приходила, — говорю я. — Она немного по-страдала в аварии, но с ней все будет хорошо.
Я не стал упоминать о том, что она ушла в слезах, что я боюсь пойти к ней палату и поговорить по душам, а не только переброситься парой фраз. Она похожа на того единственного человека, который не боится сказать, что король голый, — или, как в моем случае, что роль послушного сына, как это ни прискорбно, дали не тому человеку.
Я пытаюсь шутить.
Знаешь, если ты настолько по мне соскучился, не нужно было прибегать к таким радикальным мерам. Ты мог бы просто пригласить меня домой на День благодарения.
Но ни один из нас не смеется.
Вновь распахивается дверь, входит доктор Сент-Клер.
Как он?
Разве не я должен у вас об этом спрашивать? — удивляюсь я.
Мы продолжаем следить за его состоянием, которое остается без изменений.
Я напоминаю себе, что, наверное, хорошо, что «без изменений».
Вы поняли это, впрыснув ему в ухо воду?
Если хотите откровенно, то да, — отвечает доктор. — Мы проводим термотест с ледяной водой, чтобы оценить вестибулярный рефлекс. Если оба глаза скашиваются в сторону уха, в которое впрыснули воду, — мозг функционирует нормально и сознание лишь слегка затуманено. Например, нистагм[8] от воды говорит о пробуждении сознания. Но глаза вашего отца не двигались вообще, что свидетельствует о серьезном повреждении мостов и среднего мозга.