Страница 18 из 46
— Меня, ясновельможный гетман, точно жаловал; великий государь посылал меня на рубеж к отцу, в Андрусово, с его государевым указом, в гонцах.
— Но как же ты очутился в Риме? — спросил Брюховецкий.
Вопрошаемый замялся. Гетман настойчиво повторил вопрос.
— Прости, ясновельможный гетман, — сказал молодой человек, — на твои о сем вопросные слова я не смею отвечать: на оные я отвечу токмо великому государю и моему родителю, когда буду на Москве.
Гетман не настаивал. Он думал, что тут кроется государственная тайна — дело его царского пресветлого величества.
Во время этого допроса вся казацкая старшина полукругом обступила гетмана. Он оглянулся и окинул всех быстрым взором. Среди войсковой старшины он заметил и своих бывших посланцев к царю Алексею Михайловичу — Гарасима Яковенка, он же и «Гараська-бугай», Павла Абраменка и Михаилу Брейка.
Он опять обратился к своему пленнику.
— Посмотри, — сказал он, — не опознаешь ли ты среди казацкой старшины кого-либо из тех моих посланцев, что ты видал в прошлом году на Москве, в столовой государевой избе?
Тот стал пристально всматриваться во всех. Взор его остановился на Брейке.
— Вот его милость был тогда в столовой избе и жалован к руке, — сказал он, указывая на Брейка.
— Правда, — подтвердил тот. — Як у око влипив!
— Еще тогда его милость упал и великого государя насмешил, — пояснил пленник.
— Овва! про се б можно було й помовчать, — пробурчал великан, застыдившись, — кинь об четырех ногах, и то спотыкается.
В задних рядах послышался смех. Улыбнулись и Брюховецкий, и Серко.
Скоро опознан был и другой великан — «Гараська-бугай». Опознан был и Павло Абраменко.
Убедившись в правдивости речей своего пленника и считая вполне достоверным, что молодой человек — действительно сын знаменитого царского любимца и, следовательно, сама по себе особа важная, гетман приказал Гарасиму Яковенку провести его в гетманский шатер, а сам отправился дальше вдоль казацкого стана, чтобы сделать на ночь необходимые распоряжения.
Думал ли молодой Ордин-Нащокин, что из Рима и Венеции он попадет в казацкий стан и притом таким необычайным способом?
Ему вдруг почему-то припомнилась последняя ночь, проведенная им в Москве, и тот вечер, когда, как и теперь, так громко заливался соловей. Впрочем, всякий раз теперь, когда он слышал пение соловья, этот роковой вечер вставал перед ним со всеми его мучительными подробностями — и томительной болью ныло его сердце. Тогда ему казалось, что девушка недостаточно любила его; но теперь?.. А если она нашла другого суженого? Ужели напрасно он выносил в течение года и более в душе своей тоску, как преступник цепи?
И вчера ночью, когда он, в польском стане, лежал в палатке Яна Собеского и не мог спать, и вчера так же пел соловей, напоминая ему мучительный, последний вечер пребывания его в Москве. Душа его жаждала молитвы — и он молился, по временам обращая молитвенный взор к далеким звездам, мерцавшим на темном небе, — и вдруг его схватили…
Не божественный ли это Промысел, ведущий его к спасению, к счастью?
Он так был поглощен своими мыслями и так взволнован, что почти не слыхал, что говорил ему его спутник, как он вспоминал о своем пребывании в Москве в качестве гетманского посланца, как на прощанье царь жаловал их к руке и как упал Брейко.
— Только ж и ночи у вас на Москве! — удивлялся запорожец. — Хоть иголки собирай… А все ж таки у вас соловьи поют, хоть им, должно быть, и холодненько в вашей стороне…
«Опять соловьи!..»
XV. Поругание над прахом Хмельницкого
Когда утром в этот день проснулись в польском лагере, то всех поразило исчезновение слепых нищих с поводатырем и — что уже совсем неразгаданно — исчезновение вместе с ними молодого московского дворянина.
Тут только поляки догадались, что под личиною слепцов скрывались казацкие лазутчики, а почему вместе с ними исчез и московский дворянин — это для них так и осталось тайной. Предполагали, что между лазутчиками и молодым москалем существовал таинственный сговор; но где и когда он состоялся? Почему москаль узнал, что то были лазутчики? Значит, и то неправда, что он говорил о себе, о возвращении будто бы из Рима, из Венеции. Несомненно, что и он был подослан или казаками, или москалями.
Ввиду всего этого Чарнецкий строго-настрого приказал усилить в войске предосторожности и рассылать во все стороны разведчиков — нет ли поблизости проклятых запорожцев или даже самого гетмана с войском.
Как бы то ни было, но поляки в этот день достигли Суботова[42].
Весь этот день, вследствие ли тревог, всегда неизбежных в военное время, вследствие ли просто физических причин, но Чарнецкому весь этот день было не по себе. Он часто задумывался, машинально водя рукою по своим длинным седым усам, отдавал приказания и снова их отменял, а когда показалось Суботово и он увидел суботовскую церковь, где, как он знал, был похоронен Богдан Хмельницкий, странная улыбка прозмеилась под его седыми усами, а изрезанное морщинами лицо мгновенно покрылось краскою. Это была краска стыда и негодования. Он вспомнил, как когда-то в этом Суботове он, гордая отрасль древнего рода, всегда претендовавшего на корону польскую, он, Стефан Чарнецкий, был пленником у хлопа, у Хмельницкого! Лицо Чарнецкого побагровело. Рана на щеке, которую когда-то пробила насквозь хлопская стрела, во время штурма Монастырища, теперь налилась кровью.
— Я отомщу тебе, быдло! — бормотал он. — Отомщу, хотя тебя и похоронили с царскими почестями. Все это твое дело: ты посеял эти драконовы зубы — они теперь выросли в людей, в разбойников… Но я выбью эти проклятые зубы!
Суботово было занято без сопротивления, так как в нем не оставалось ни одного казацкого отряда.
Прежде чем двинуться к Чигирину, Чарнецкий, доведавшись, в каком направлении удалились вчерашние мнимые слепцы, отрядил по этому направлению часть своего войска под начальством Незабитовского и Тетери и приказал им искать Серка с запорожцами, а если Серко соединился с Брюховецким, то не допускать до Чигирина ни того, ни другого; сам же остался ночевать в Суботове.
Чарнецкий приказал разбить свой шатер на холме, откуда виден был весь его лагерь и откуда он мог созерцать Суботово, с которым у него соединялись такие обидные воспоминания. Теперь он смотрел на это местечко, бывшее когда-то гнездом унизившего его врага, с чувством глубокого удовлетворения: он мог превратить его в развалины, в мусор, и разметать этот мусор по полю. При закате солнца он долго сидел у своего шатра, и перед ним проносились воспоминания его бурной, полной тревог жизни. Вся жизнь — на коне, в поле, под свистом пуль и татарских стрел. Постоянно кругом смерть, похороны, стоны. Но он свыкся с этим — в этом вся его жизнь. Но где же его личное счастье — не счастье и гордость побед, не слава полководца, а счастье разделенного чувства? Кажется, его и не было.
Нет, было-было! но так кратковременно… Этот высокий замок во мраке ночи, темный парк, мерцающие и отражающиеся в тихой, сонной реке звезды… Тут было это счастье — и такое мимолетное…
И вдруг налетает с войском этот бешеный вепрь, что теперь лежит под могильной плитой вон в той церкви! Замок в огне, замок разрушен, дорожки парка потоптаны конскими копытами. А та, чей шепот еще накануне сулил счастье, лежит мертвая, как скошенная белая лилия…
Мрак все более и более надвигается на Суботово и на лагерь. В воздухе душно — быть грозе. Оттого ему и дышится так и тяжело, и в душу теснятся одни мрачные воспоминания…
Ночь. Чарнецкий один в своем роскошном шатре. Тускло горят свечи в высоком канделябре. Сон не хочет или не смеет войти в этот шатер, точно он боится часовых, стоящих у входа в ставку старого полководца.
Чарнецкий встает и тушит свечи. Он ложится на походную кровать и прислушивается, как где-то вдали глухо раскатывается гром.
42
Село Субботово в Чигиринском уезде было имением Богдана Хмельницкого, где он был похоронен в 1657 г. Потерпевший поражение в Желтоводской битве Чарнецкий был пленником у Хмельницкого в Субботове. Об осквернении праха Хмельницкого см.: Костомаров, кн. 6, с. 33.